Его обожали и за Шута в легендарном «Короле Лире», и за философа Маймона, но больше всего — за воплощенных на сцене героев Шолом-Алейхема. «Михоэлс — голова, но Зускин — сердце еврейского театра, улыбка самого народа», — говорили критики про друзей-актеров. Михоэлс научил его всему и незадолго до гибели попросил возглавить театр. Это закончилось для Вениамина Зускина трагично — арестом и расстрелом в 1952-м.
«Это было в 1946 году, когда праздновалось 25-летие моей работы. После спектакля, когда публика разошлась, меня вызвали на сцену, и в скромной, но теплой, дружественной обстановке коллектив меня приветствовал. Когда я вернулся домой, то я увидел большую корзину цветов и письмо в ней… В письме было написано так: „Зуска! — так обращался ко мне Михоэлс в минуты расположения. — Хочешь ты этого или не хочешь, но ты должен занять мое место в театре“». Это воспоминания Вениамина Львовича Зускина, который и возглавил еврейский театр после смерти Соломона Михоэлса.
Только вот вспоминал он этот случай не на страницах своих мемуаров, а в зале суда, незадолго до своего расстрела в августе 1952-го. В январе же 1948-го на гражданской панихиде по Михоэлсу Зускин, завершая свою речь, произнёс: «…Потеря невозместима, но мы знаем, в какой стране и в какое время мы живем». Многие после его ареста считали, что именно этих слов не простили актеру. Но как писал советский публицист Моисей Беленький: «Когда разгоняли ГОСЕТ, арестовали немногих, но Зускина надо было уничтожить… Если Михоэлс, даже при Грановском, был головой театра, то Вениамин Зускин — это сердце еврейского театра. Простой народ скорее принимал Зускина. Михоэлс важен и значителен — зрители это понимали, но почему велик и почему значителен, понимали не до конца. А Зускин — сама непосредственность, улыбка самого народа…»
В зале суда Вениамин Львович отказался от всех ранее данных показаний. Он попросил судить его не по протоколам, подписанным под пытками и давлением, а по его делам. В этих делах, конечно, не было ни антисоветской деятельности, ни преступной связи с заграницей, в которых его обвиняли. Все его дела были связаны лишь со сценой, которой он посвятил всю жизнь. «Я актер, — значилось в стенограмме его судебного допроса после оглашения биографических данных. — В Государственный еврейский театр я попал совершенно случайно, и как видите, это стало трагедией всей моей жизни. Но это было и великим счастьем. С детства я не оставлял мысли о поступлении на сцену, на еврейскую сцену как наиболее мне близкую».
Вениамин родился в апреле 1899 года в российском городке Поневеже Ковенской губернии, ныне литовском городе Паневежис. Его отец Лейб был портным, хотя всегда мечтал стать врачом: дед Вениамина, потомственный портной, решил, что династия должна быть продолжена. И все же все свободное от основной работы время его отец уделял медицине, консультируя простых людей и даже выписывая им рецепты. «Все детство, — писал Вениамин Львович в автобиографии, — я жил не столько моими переживаниями, сколько переживаниями еврейской бедноты нашего города. Мои детство и юность прошли в эпицентре еврейской жизни».
Это доскональное знание быта и проблем провинциальных местечковых жителей в дальнейшем воплотится в его игре на сцене, поражающей реалистичностью, особенно в образах героев Шолом-Алейхема. При всей многоплановости сыгранных ролей герои Шолом-Алейхема всегда вызывали у Зускина наиболее трепетное отношение. Они напоминали ему о детстве, в котором отец собирал по вечерам большую семью и читал вслух еврейского классика.
Семье Зускина пришлось покинуть Паневежис во время Первой мировой, после приказа о выселении из прифронтовой полосы всех евреев. Так Зускины очутились в Пензе, где окончательно и определилась будущая судьба актера. Однажды, проходя мимо одного из зданий, он услышал пение еврейского хора. Желая посмотреть, что же там происходит, он зашел внутрь. Там шла репетиция «Общества культурных развлечений», которое организовывало спектакли и концерты в пользу бездомных евреев. Не успел Вениамин зайти в зал, как всех посторонних попросили выйти. Однако он не смог заставить себя оторваться от происходившего на сцене. И после того как уже персонально его попросили покинуть зал, он — совершенно неожиданно для себя — сказал, что пришел выступить и что прочтет рассказ Шолом-Алейхема «С призыва». Это выступление Зускина имело большой успех. Втянувшись в работу общества, Вениамин стал принимать постоянное участие в проводимых им программах, в том числе и в спектаклях.
Вскоре ему даже предложили поступить в труппу местного театра, от чего Зускин не без сожаления отказался. К тому моменту он закончил школу, отец считал, что «артист — это несерьезно», а потому Вениамин стал студентом Екатеринбургского горного института. Но мечты о театре его не покидали. В Екатеринбурге он стал членом еврейского драматического кружка и вскоре, увлеченный рассказами друга о десятках еврейских театральных студий в Москве, подал документы на перевод в Московский горный институт.
Чуть ли не в первый день пребывания в Москве ему на глаза попалось объявление о наборе студентов в еврейскую театральную студию под руководством Алексея Грановского. Зускин пришел неподготовленным, но когда приемная комиссия попросила показать «перевоплощение, ритмичность, мимическую выразительность», мысль пришла сама собой. «Дедушка! Старый портной!» — подумал Вениамин, вспомнив, как не раз подражал ему в детстве, получая за это нагоняй от матери.
«К столу, который стоял посередине комнаты, подошел обыкновенный молодой парень в черной рубашке „а-ля Толстой“, секунду осмотрел внимательно стол, медленно стал втягивать голову в плечи, зажмурил левый глаз, закусил верхнюю губу, вытащил из внутреннего кармана очки, дыхнул на них, вытер стекла краем черной рубашки, надел очки на кончик носа — и сразу превратился в сутулого старика» — так описывали очевидцы начало этого номера Зускина, который с тех самых пор прочно вошел в его репертуар на долгие годы. Номер так и назывался — «Старый портной». Окончание номера экзаменационная комиссия встретила аплодисментами, Зускин был сразу же принят в студию Еврейского камерного театра, а через три месяца зачислен в основную труппу.
Правда, как вспоминал сам Зускин, эти же три месяца были и временем долгих раздумий о правильности выбора профессии. Не имея театральной школы за плечами, он старался и делал все, что говорил Грановский, но не понимал, для чего это и зачем. Сомнения в своих силах доводили почти до отчаяния. «Это было в один из зимних вечеров 1921 года, — рассказывал сам Зускин в своей статье „Михоэлс без грима“. — После спектакля, мрачный, замученный от бессонных ночей, я сижу в пустом фойе маленькой студии, где Государственный еврейский театр играл тогда свои первые спектакли. Мучительные сомнения — уже в который раз! — сверлили мой мозг: что делать? может быть, мне попрощаться с мыслью об искусстве и вернуться в горный институт, который я оставил во имя театра? Уже много месяцев, как я актер, а вместо радости, удовольствия, о котором так мечтал, я чувствую только горькое разочарование, сомнения, беспокойство и тревогу. Долго я так сидел, погруженный в свои тяжкие мысли. Вдруг я чувствую — кто-то гладит нежно меня по голове. Я оглядываюсь — Михоэлс! Оказывается, он уже несколько дней следит за мной. Его очень тревожило мое подавленное состояние. „Исключите меня из труппы“, — говорю я ему. „Что случилось?“ — удивленно спрашивает он. „Я не могу понять, что от меня требуют в этой роли. Видимо, для меня в этом театре места нет“, — ответил я. Михоэлс посадил меня возле себя и начал подробно анализировать мою работу, указывая на мои недостатки. Мы говорили о многих проблемах, которые имели непосредственное отношение к сложной, трудной актерской профессии. За эту ночь я прошел университет актерского мастерства. Эта беседа была только началом нашей творческой и личной дружбы, которая все больше укреплялась. Более того, эта беседа и определила мою дальнейшую актерскую судьбу».
Соломон Михоэлс стал его учителем. Их дуэт возник в 1922 году, когда Грановский поставил «Еврейскую игру по Гольдфадену», или «Колдунью». С тех пор во всех последующих выдающихся спектаклях театра Зускин и Михоэлс были партнерами. Они были разными во всем, но это ничуть им не мешало, наоборот, помогало и дополняло друг друга. «Партнер, друг, близнец» — так охарактеризовала дочь Михоэлса отношение своего отца к Вениамину Львовичу. В посвященной Зускину главе из книги своих воспоминаний она писала: «Несмотря на разный подход к роли, разное понимание юмора, Зускин и Михоэлс были непревзойденными, неповторимыми партнерами. Им обоим чрезвычайно посчастливилось. Зускин встретил партнера, для которого чувство второго человека было врожденным, а Михоэлс нашел в Зускине продолжение своего брата, которого надо защищать, ограждать от грубого вмешательства жизни. И смерть их, как и жизнь, была подтверждением их судьбы «близнецов».
Зускина арестовали в декабре 1948 года. Забрали прямо из больницы, где он проходил курс лечения и спал под действием снотворного. Погружённого в глубокий сон, его подняли с постели и, завернув в простыню, вынесли из больницы. Он очнулся лишь на следующий день уже в тюремной камере. В застенках НКВД обвиняемый по делу Еврейского антифашистского комитета Зускин провел четыре года. 12 августа 1952-го приговор о расстреле был приведен в исполнение. Вениамин Зускин был посмертно реабилитирован в ноябре 1955 года.