Перевод Иосифа Бродского
В Мулмейне — Нижняя Бирма — меня ненавидело огромное количество народу — единственный случай в моей жизни, когда я оказался лицом настолько значительным, чтоб подобная вещь приключилась. Я был помощником инспектора полиции в этом городе, и антиевропейские настроения, хотя и носившие несколько беспредметный и мелочной характер, были довольно сильны. На открытый мятеж никто не решался, но если белая женщина проходила по базару, кто-нибудь обязательно плевал ей жеваным бетелем на платье. Как полицейский я был вполне естественной мишенью, и меня изводили всякий раз, когда это было сравнительно безопасно. Когда во время футбольного матча шустрый бирманец дал мне подножку, а судья — тоже бирманец — воззрился в другую сторону, толпа разразилась потрясающим гоготом. Подобное случалось не раз и не два. Под конец желтые кривляющиеся физиономии подростков, на которые я натыкался повсюду, оскорбления и улюлюканье мне вслед, когда я оказывался на безопасном расстоянии, стали заметно сказываться на моих нервах. Хуже всего были молодые буддийские монахи. Их было несколько тысяч в городе, и ни у одного из них, казалось, не было другого дела, кроме как торчать на перекрестках и скалиться на европейцев.
Всё это озадачивало и угнетало. Ибо к тому времени я уже понял, что империализм — дурная вещь и что чем скорее я брошу свою работу и уберусь отсюда, тем лучше. Теоретически — и, конечно же, втайне — я был полностью за бирманцев и против их угнетателей, англичан. Что до работы, которой я занимался, я ненавидел ее, пожалуй, сильнее, чем я в состоянии объяснить. На такой службе видишь грязную изнанку Империи вплотную. Несчастные арестанты, сгрудившиеся в вонючих клетках камер, серые подавленные лица долгосрочников, покрытые шрамами ягодицы после порки бамбуком — все это давило на меня нестерпимым ощущением вины. Но я не мог разобраться в этом как следует. Я был молод, посредственно образован, и обдумывать мои проблемы мне приходилось в абсолютном одиночестве, к которому каждый англичанин приговорен на Востоке. Я еще не догадывался, что Британская Империя умирает; еще меньше я догадывался, что она все же куда лучше более молодых империй, готовящихся занять ее место. Единственно, что мне было ясно, это что я завяз между ненавистью к империи, у которой я состоял на службе, и бешенством против злорадных маленьких чудовищ, старавшихся сделать мою работу невозможной. Одна часть моего сознания утверждала, что Британский Радж — непоколебимая тирания, нечто на веки вечные придавившее волю изможденного населения; другая — полагала наивысшим удовольствием на свете вогнать штык в брюхо буддийского монаха. Ощущения, подобные этим, являются неизбежным побочным продуктом империализма; спросите любого англо-индийского служащего, если вам удастся застать его в нерабочее время.
Однажды произошло нечто, оказавшееся — пусть и косвенным образом — весьма поучительным. Инцидент сам по себе был незначительный, но он дал мне четкое представление о действительной природе империализма — о подлинных мотивах деятельности деспотических правительств. Рано утром зам. начальника отделения полиции на другом конце города позвонил мне по телефону и сообщил, что слон громит базар. Не буду ли я столь любезен отправиться туда и предпринять что-либо. Я понятия не имел, что я могу предпринять, но мне захотелось посмотреть, что происходит, и я сел на своего пони и отправился. Я прихватил свое ружье — старенький Винчестер 44, слишком маленький, чтоб застрелить слона, но я полагал, что шум выстрела мог бы послужить «во устрашение». По дороге местные жители несколько раз меня останавливали, чтоб рассказать про слона. Это был, естественно, не дикий слон, но прирученный, у которого наступил период «охоты». Как всегда накануне такого периода у рабочих слонов, он был посажен на цепь, но прошлой ночью он порвал цепь и сбежал. Его погонщик — единственный, кто знал, как с ним обращаться в подобном состоянии, — пустился на розыски, но двинулся в противоположном направлении и находился уже на расстоянии двенадцатичасового перехода отсюда, когда утром слон совершенно неожиданно снова появился в городе. Местное население, не имеющее никакого оружия, было довольно беспомощно. Слон уже разрушил чью-то бамбуковую хижину, убил корову и разгромил несколько фруктовых лавок, пожирая по ходу дела товар; он также наткнулся на местный мусороуборочный фургон и когда возница выпрыгнул и, сверкая пятками, пустился прочь, опрокинул этот фургон и нанес ему тяжелые повреждения.
Зам. начальника отделения — бирманец и несколько ин- дусов-констэблей поджидали меня в районе, где слон был замечен. Это был очень бедный район — лабиринт убогих хижин, крытых пальмовыми листьями, извивающийся по крутому склону холма. Я помню, что это было душное облачное утро, перед началом дождей. Мы принялись расспрашивать окружающих, в какую сторону слон двинулся, и, как всегда, не добились ничего путного. Это обычная история на Востоке: событие представляется ясным на расстоянии, но чем ближе вы оказываетесь к месту происшествия, тем расплывчатей оно становится. Одни утверждали, что слон двинулся в одну сторону, другие — что в другую, третьи не слышали ни о каком слоне вообще. Я уже, было, решил, что вся эта история со слоном была сплошным враньем, когда мы услышали вопли, раздававшиеся неподалеку. Громкий, скандализированный голос выкрикивал «Дети! Дети! Уходите! Прочь отсюда сию же минуту», и сильно взбудораженная старуха с прутом в руках появилась из-за угла, погоняя толпу голых детишек. Проследовало еще несколько женщин, щелкавших языками и что-то громко восклицавших; было очевидно, что случилось нечто, чего детям не следует видеть. Я обогнул хижину и увидел тело мертвого мужчины, распростертое в грязи. Это был индус, темнокожий дравид-кули, и он был мертв всего лишь несколько минут. Люди заговорили, что слон наткнулся на него случайно за углом хижины, схватил его своим хоботом и, наступив ему на спину ногой, впечатал его в землю. Это был дождливый сезон, и почва была мягкой, и его лицо пропахало в грязи борозду в фут глубиной и два ярда в длину. Он лежал вниз животом, раскинув руки и с головой, резко свернутой на одну сторону. Его лицо было покрыто грязью, глаза широко раскрыты, зубы обнажены и оскалены, выражая нестерпимую агонию. (Кстати, никогда не рассказывайте мне о том, что мертвецы выглядят умиротворенными. Большинство трупов, которые я видел, выглядели чудовищно.) Нога гигантского животного, проелозивши по его спине, сняла с нее кожу с той аккуратностью, с какой мы освежевываем зайца. Как только я увидел мертвого человека, я тотчас послал своего подручного в дом одного моего приятеля, жившего неподалеку, за ружьем. Я также отослал назад моего пони, который мог бы взбеситься от страха и сбросить меня, почуяв слона.
Подручный вернулся через несколько минут с ружьем и пятью патронами, и одновременно прибыли несколько бирманцев, сообщивших, что слон забрел на рисовое поле, в нескольких стах ярдах отсюда, у подножия холма. Как только я двинулся вперед, практически все население квартала высыпало из своих домов и повалило за мной. Они все видели ружье и возбужденно выкрикивали, что я собираюсь застрелить слона. Пока слон крущил их дома, они им неочень- то интересовались, но теперь все было по-другому, поскольку слон будет застрелен. Отчасти это было развлечением для них — как это было бы и с английской толпой; кроме того, их интересовало мясо. От этого мне стало немного не по себе. У меня не было намерения убивать слона — я просто послал за ружьем, чтоб быть в состоянии защитить себя, если потребуется — и это всегда нервирует, когда за вами следует толпа. Я шагал вниз по склону холма, выглядя и чувствуя себя совершенным идиотом, с ружьем через плечо и с постоянно возрастающей армией местных, наступающих мне на пятки. У подножья, когда хижины остались позади, была покрытая щебнем дорога, а за нею — болотистая пустыня рисовых полей, в тысячу ярдов шириной, еще не вспаханная, но разбухшая от дождей и испещренная заросшими жесткой травой кочками. Слон стоял в восьмидесяти метрах от дороги, левым боком к нам. Он вырывал пучки травы, обивал их о колено, отряхивая от налипшей земли, и запихивал их себе в рот.
Я остановился на дороге. Как только я увидел слона, мне стало совершенно ясно, что я не должен его убивать. Это серьезное дело — убить рабочего слона; все равно, что разрушить большой и дорогостоящий механизм, и человеку, естественно, делать этого не следует, если этого можно избежать. К тому же, на таком расстоянии, мирно жующий, слон выглядел не менее опасным, чем корова. Я полагал тогда, как полагаю и сейчас, что приступ «горячки» у него уже проходил, и что в таком случае он побродит еще немного вокруг, пока не вернется погонщик и не уведет его. Более того, я не имел ни малейшего желания в него стрелять. Я решил, что понаблюдаю его некоторое время, дабы убедиться, что он не собирается приниматься за старое, и потом отправлюсь домой.
Но в этот момент я оглянулся и увидел толпу, следовавшую за мной. Это была огромная толпа — тысячи две, по меньшей мере, и она возрастала с каждой минутой. Она уже перекрыла значительную часть дороги по обе стороны от меня. Я вглядывался в море желтых лиц поверх пестрых одежд — лиц совершенно счастливых и возбужденных предстоящим развлечением, абсолютно уверенных, что слон будет убит. Они наблюдали за мной, как наблюдают за фокусником, собирающимся исполнить свой номер. Они меня недолюбливали, но с волшебным ружьем в руках я на мгновение заслуживал внимания. И внезапно я понял, что, несмотря ни на что, я должен застрелить слона. Они ожидали от меня этого, и я должен был суметь это исполнить; я, казалось, осязал волю двух тысяч, неуклонно подталкивающую меня вперед. И именно в эту минуту, когда я стоял с ружьем в руках, я впервые понял всю пустоту и бесплодность присутствия белого человека на Востоке. На дороге стоял я, белый человек, с ружьем в руках, перед безоружной туземной толпой — на первый взгляд, главный герой этой драмы, на самом же деле — всего лишь абсурдная марионетка, дергаемая то в ту, то в эту сторону волею этих желтых лиц у меня за спиной. Я ощутил в ту минуту, что когда белый человек превращается в тирана, он уничтожает тем самым собственную свободу. Он превращается в некую полую, позирующую куклу, в популяризованную фигуру сагиба. Ибо условием его власти, является необходимость произвести впечатление на «туземцев», и поэтому в любой кризисной ситуации ему приходится делать то, чего «туземцы» от него ожидают. Он надевает маску, и лицо его разрастается, дабы маску оную заполнить. Я должен был застрелить слона. Я обрек себя на это в ту минуту, когда я послал за ружьем. Сагиб должен вести себя, как сагиб — ему следует демонстрировать решимость, быть уверенным в себе, действовать без колебаний. Проделать весь этот путь, с ружьем в руках, с двумя тысячами, следующими по пятам, и нерешительно попятиться в конце, не совершив ничего — нет, это было невозможно. Толпа будет смеяться. А вся моя жизнь, жизнь всякого белого на Востоке была непрерывной борьбой за то, чтобы не быть осмеянным.
Но я не хотел стрелять в слона. Я наблюдал за ним, околачивающим пучки травы о колено с тем озабоченым старушечьим видом, который так присущ слонам. Выстрелить в него представлялось мне убийством. В моем возрасте я уже не нервничал, убивая животных, но я никогда не стрелял в слона и никогда этого не жаждал. (Это всегда почему-то кажется дурным — убивать большое животное.) Кроме того, следовало иметь в виду его владельца. Живой — слон стоил, по меньшей мере, сотню фунтов; за мертвого могли бы дать в лучшем случае стоимость его бивней — фунтов пять. Но я должен был действовать быстро. Я обратился к нескольким опытным на вид бирманцам, которые находились тут еще до нашего появления, и спросил их, как слон себя вел. Все они повторили то же самое: он не обращает на вас внимания, если вы оставляете его в покое, но может напасть, если подойти к нему слишком близко.
Мне стало совершенно ясно, как надо поступить. Я должен приблизиться к нему в пределах, скажем, двадцати-пяти ярдов и проверить его реакцию. Если он нападет, я смогу выстрелить; если же не обратит внимания, то можно спокойно оставить его до возвращения погонщика. Но я также понял, что ничего подобного не произойдет. Я плохо стрелял из ружья, а грунт был просто жидкой грязью, в которой утопаешь с каждым шагом. Если б слон напал на меня и я бы промахнулся, у меня б оставалось примерно столько же шансов, сколько у черепахи перед паровым катком. Но даже тут я думал не столько о собственной шкуре, сколько о зорко следящих лицах у меня за спиной. Ибо в ту минуту, с этой толпой, наблюдающей за мной, я боялся не в том смысле, как если бы я был один на один. Белый не имеет права пугаться в присутствии «туземцев», и поэтому он, в принципе, не пугается. Единственной моей мыслью было то, что если что-нибудь выйдет не так, эти две тысячи бирманцев увидят меня удирающим, пойманным, растоптанным и превращенным в оскаленный труп, как тот индус на холме. И, — если б это случилось, — весьма вероятно, что многие из них стали бы смеяться. Этого произойти не должно. Был только один выход. Я сунул обойму в магазин и лег, чтоб лучше прицелиться.
Толпа стала затихать, и глубокий, счастливый вздох, как у публики в театре перед поднятием занавеса, прошелестел надо мной из бесчисленных ртов. Они получат свое зрелище, в конце концов. Ружье было чудной немецкой вещицей, с перекрещивающимися волосками прицела. Я не знал тогда, что, стреляя в слона, следует стараться поразить воображаемую прямую от одной ушной раковины до другой. Я должен был таким образом, посколько слон стоял боком, целиться ему прямо в ухо; на деле же я взял немного вбок, полагая, что мозг должен быть расположен чуть ближе к переносице.
Когда я нажал курок, я не услышал грохота и не почувствовал отдачи — этого обычно не замечаешь, попадая в цель — но услышал сатанинский рев восторга, исторгнутый толпой. В это мгновение, в этот ничтожный отрезок времени, слишком малый, казалось, даже для пули, чтоб достичь цели, ужасная и загадочная перемена стряслась со слоном. Он не вскинулся, не упал, но все очертания его тела изменились. Он внезапно показался потрясенным, обмякшим, безмерно старым, как если бы ужасный удар пули парализовал его в вертикальном положении. Наконец, после показавшейся слишком долгой паузы — около пяти секунд — он грузно осел на колени. Изо рта потекла слюна. Безмерная дряхлость, казалось, обрушилась на него. Можно было подумать, что ему тысяча лет. Я выстрелил снова, в то же самое место. При втором выстреле он не рухнул, но с отчаянной медлительностью поднялся на ноги и стоял, пошатываясь, но прямо. Я выстрелил в третий раз. Можно было видеть, как мучительная боль, причиненная пулей, сотрясла все его тело и вышибла остатки сил из его ног. Но в падении он, казалось, на мгновение поднялся, ибо, осев на задние ноги, он как бы взгромоздился вверх, словно нависающая скала, и его хобот устремился в небо, как дерево. Он протрубил — в первый и единственный раз. И потом обрушился вниз, брюхом ко мне, с грохотом, который, казалось, сотряс землю даже там, где лежал я Я поднялся. Бирманцы уже мчались мимо меня по грязи. Было ясно, что слон больше не встанет, хотя он еще не был мертв. Он дышал очень размеренно, с длинными шумными вдохами, огромный холмообразный бок мучительно вздымался и опускался. Рот его был широко раскрыт — я мог заглянуть далеко вглубь нежно-розовой пещеры его гортани. Я долго ждал, что он умрет, но его дыхание не ослабевало. Наконец я разрядил два остававшихся патрона в то место, где, по моим предположениям, должно было находиться сердце. Густая кровь хлынула из него, точно красный бархат, но все-таки он не умер. Его тело даже не вздрогнуло, когда в него вошли две пули, мучительное дыхание продолжалось, не прерываясь. Он умирал, очень медленно и в жестоких мучениях, но в некоем мире, столь далеком от меня, что даже моя пуля не могло причинить ему больше никакого вреда. Я чувствовал, что должен положить конец этим кошмарным звукам. Это было чудовищно — видеть огромное лежащее животное, неспособное двигаться и неспособное умереть, и быть даже не в состоянии прикончить его. …
Под конец я не мог больше этого выдержать и ушел. Потом я слышал, что прошло еще полчаса, прежде чем он умер. Бирманцы стали прибывать с ножами и ведрами еще до того, как я ушел, и мне рассказывали, что к полудню они оставили разве что одни кости.
Впоследствии, естественно, имели место бесконечные дискуссии по поводу убийства слона. Владелец был взбешен, но он был всего лишь индус и ничего не мог поделать. Кроме того, юридически я поступил правильно, ибо взбесившийся слон должен быть убит, как и взбесившаяся собака, если его хозяин не в состоянии осуществить над ним контроль. Среди европейцев мнения разделились. Более пожилые считали, что я был прав; которые помоложе утверждали, что это полный позор застрелить слона за то, что он убил кули, потому что слон стоит гораздо больше, чем любой паршивый кули. И в итоге я был даже рад, что кули был убит: это дало мне легальное право и вполне убедительный повод застрелить слона. Я часто размышлял, сообразил ли кто-нибудь из них, что я сделал это только из стремления избежать оказаться посмешищем.
Aльманах «Глагол» — «Ардис» № 1, 1977.
…