Ненависть просыпалась в доме раньше, чем всходило солнце.
Сначала начинала сильно скрипеть бабушкина кровать — это она с неё слезала. Потом бабушка шла «на ведро» и струя была громче будильника, который звенел тут же.
Вставала мать. Она шла к умывальнику, чистила — громко сплевывая — зубы, споласкивала лицо и начинала орать: «Полотенце где опять?!» Бабка громко отвечала: «Ослепла, ли чо ли — вон на духовке!»
Мать начинала щепать лучину, затапливала печь, гремела заслонкой и шумовкой.
Бабка то и дела пинала ногой просящего еды Ваську: «Брысь, холера!»
Мать уходила на работу, успокоенная её отсутствием бабка опять ложилась на свою кровать и начинала храпеть.
Как-то вбегаю я с улицы в калитку, а навстречу мне бабка, радостно-злобная: «Счас твою мать судить будут!».
В наш дом потянулись члены товарищеского суда: Ермила Яковлевич, пожилой инвалид детства с закрученной замысловато рукой, коротконогая седенькая Полечка с крайней избы, уличком Юля Андреевна, прокуренная хрипатая полумужичка.
Примерно через час судьи-товарищи потянулись обратно, за ними семенила бабка и говорила: «Спасибо, спасибо, спасибо!»
В доме мамка заворачивала на кровати матрас и плакала. Её выселили из бабкиной «фатеры» со мной вместе за то, что она не почитала свою родную мать.
Мы сложили скарб на двухколёсную тележку и поехали жить в избушку к Насте-хохлушке. Настя была глухонемой. Мамка умела с ней переговариваться жестами, что меня очень забавляло, пока я не привыкла.
На ночь окошки Настиной халупы закрывались ставнями. Они были с железными болтами, которые всовывались в отверстие в стене, чтоб из комнаты вставить толстый гвоздь в дырку болта. Снаружи ставню открыть было невозможно. Мамка объяснила мне, что это от собак, так как окна находятся низко к земле, и ночью собаки могут разбить их лапой или мордой.
Утром в понедельник меня отвели на шестидневку. Когда мы гуляли на участке в садике, за оградой я увидела бабку. Она держалась двумя руками за колышки и плакала. Потом помахала мне, подзывая, я подбежала. Она гладила меня по шапке, утирала себе слёзы рукавом пальто, и беспрестанно произносила моё имя…
Через две шестидневки мамка меня привела не к Насте, а к бабушке. Мы опять стали жить все вместе. И мне было так радостно, потому что моё детское сердечко чувствовало, что ненависть-любовь это лучше, чем чужое равнодушие.