Место для рекламы

День поминовения.

Любовь отзывчива, и её вирус изначально заряжен положительными атомами, поэтому первый эмоциональный всплеск может быть подобен высокой волне. Эта высокая волна чувств сохранилась во мне в непоколебимой уверенности благодаря той любви, которую я видел в глазах своей бабушки. Она любила меня так, как может любить только бабушка своего единственного внука. И моя любовь к ней, тогда неосознанная, необъяснимая и непонятная, была взаимной. Взаимной только потому, что я видел в её глазах безграничную любовь ко мне, её внуку.
Моя бабушка, горская еврейка в десятом или двадцатом поколении, была отдана в замужество в тринадцатилетнем возрасте. В четырнадцать она стала матерью, подарив миру сына, которого назвали Рувим. Он был её первенцем. Затем она родила Манашира, потом мою тетю Мозолут и, наконец, моего отца, которого назвали Адынья. Так сложилась жизнь, что именно Рувим стал навсегда болью её души и сердца, её невыплаканным страданием…
Весной 41-го года он был лейтенантом НКВД. Красивый молодой человек, он в июле 41-го ушел на фронт добровольцем. В ноябре бабушку известили о том, что лейтенант Абрамов Рувим Мухоилович пропал без вести. В ту ночь бабушка не сомкнула глаз, а утром соседка по двору заметила, что 33-летняя Овгоил сидит за низким столиком, обхватив голову руками. Теперь уже седую голову. Её тёмные, густые, вьющиеся волосы стали белыми за одну осеннюю ночь…
…Я ёё такой и помню — седовласую, красивую, с тонкими чертами лица.
И очень выразительными глазами. Глазами, в которых была любовь.
Она считала, что я, единственный её внук, похож на Рувима.
Значение слов я понимал, но не осознавал глубины и смысла.
Для неё моя схожесть с родным дядей была той нитью, которая связывала её жизнь с прошлым и настоящим. Это была нить протяженностью в несколько десятков лет. А для меня, совсем ещё мальчишки, тогда не было прошлого. Для меня была она, была моя мама, отец, дед, который не расставался с книжечкой Торы и каждое утро ходил на соседнюю улицу, улицу Димитрова, где стояла синагога горских евреев, был наш двор с виноградниками, были соседи: азербайджанцы, армяне, русские и были мои друзья…
До сих пор храню одну-единственную фотографию, на которой мой дядя Рувим в военной форме стоит рядом с девушкой. Фотография пожелтевшая, изрядно обсыпавшаяся с короткой надписью: «Май 1941 года.» Позднее я часто смотрел на эту фотографию, всматривался в черты лица дяди и, признаюсь, никакой схожести с собой не находил.
Но любовь, я уверен, сильнее наших представлений…
Я редко надевал кипу. Первый раз надел её в день своего тринадцатилетия. Второй раз, когда не стало бабушки. Мне было девятнадцать. Девятнадцать было и Рувиму. Его портрет, грубовато дорисованный фотохудожником, висел на сырой стене нашей крохотной комнаты. Каждый год в один из дней ноября бабушка снимала со стены портрет, проводила по лицу своего первенца белоснежным платком и что-то очень тихо произносила. Я почти никогда не мог расслышать слов, но понимал, что сегодня день поминания её сына, моего дяди, пропавшего на фронте без вести…
Для бабушки утро начиналось раньше. Она набирала в плоский таз песку, ставила его на пол, устанавливала там свечу, зажигала её и садилась рядом с портретом сына.
Она произносила его имя! Она обращалась к нему!
С пронзительной ноткой печали и горести, она спрашивала, где же покоится его тело — такое прекрасное тело и такое неповторимое!
Тело её старшего сына, родного и любимого, и почему же он оставил её одинокую и несчастную, горевать в этом старом дворике, и почему же он никак не позовет её в ту даль, не заберет её и не успокоит, наконец, её душу…
Она плакала, и слезы медленно катились по её щекам. Плакала и мама, старшая сестра едва сдерживала рыдания, дед, зажав в руке Тору, медленно покидал двор, а отец сидел на покосившемся стуле и, опустив голову, тихо всхлипывал…
Во двор, одна за другой, входили женщины. Они несли с собой портреты своих близких, которых забрала война, садились рядом с бабушкой, ставили в таз с песком принесенные свечи и, подхватив плач бабушки, вспоминали своих родных и близких. К ним присоединялись соседки, и их голоса слышны были далеко за пределами нашего двора…
Голоса плачущих женщин и десятки зажженных свеч — моя память хранит это и сегодня…
Так было каждый год, и никто тогда не мог мне объяснить, обычай это среди горских евреев или нет. Только позднее, уже здесь, в Израиле, когда я поехал в Ор-Акиву встретиться с сестрами моей мамы, одна из них, Турюндж, веселая и боевая, легкая на подъем и острая на язык, обняла меня, расцеловала и громко, нараспев, произнесла имя моей мамы. Сын Аснат приехал, сказал она, точнее, почти пропела, и глаза её наполнились слезами. Во дворе, за большим, накрытым столом сидели женщины. Одна из них, видимо, профессиональная плакальщица, сразу подхватила слова моей тети, и я невольно вспомнил один из ноябрьских дней моей юности…
…Бабушки не стало летом, в июле. Она задыхалась в сырых комнатах, поэтому в нашу Бакинскую жару спала во дворе, на раскладушке, лежала на высоких подушках, защищенная густой листвой виноградника. Её душила астма, а душевная боль не давала покоя. В этот день я вернулся поздно — за полночь. Над нашим крыльцом горела лампочка, и во дворе было тихо. Я подошел к раскладушке, сел рядом, взял её руку в свою. Она улыбнулась, погладила меня по щеке и сказала, что устала, и что ей пора уходить. Я хотел что-то сказать, возразить, но она жестом остановила меня. Сказала, чтобы я помогал сестре, чтобы я учился, чтобы я оправдал надежд, не давал в обиду мать и был внимателен к отцу. И ещё, сказала она и вздохнула. Найди, пожалуйста, могилу дяди, могилу Рувима. Ведь не бывает так, сказала она, чтобы человек действительно пропал без вести. Война войной, а у человека должна быть могила. Найди и положи от меня камешек. Вот этот. Она вложила в мою ладонь маленький камешек и посмотрела мне в глаза. У нас, у евреев, добавила она, такой обычай…
Она покинула этот мир так, как покидают праведники — во сне.
Не помню когда, но гораздо позднее во мне утвердилась мысль, что есть, всё же, над нами некое Высшее Существо, которое мы называем Богом или Всевышним. И Он, этот Бог, един и для иудеев, и для мусульман, и для буддистов, и даже для таких, как я — атеистов. Поэтому я и хранил камешек и старый тфилин, потому что верил и надеялся…
Поиски могилы дяди Рувима я смог начать только через семь лет после смерти бабушки, когда стал студентом одного из московских ВУЗов. Но это уже другая история…

Памяти дяди…
Мой старый Бакинский двор. Точнее, наш. Его уже нет, и он принадлежит памяти — моей, моей сестры, всех тех, кто жив и тех, кого уже нет с нами. Он был удивительным, наш Бакинский двор! Добрым, приветливым, тенистым и прохладным и, конечно же, гостеприимным…
Пожалуй, как и все старые Бакинские дворы. Да и соседи сохранились в памяти неповторимым теплом, и тем человеческим светлым и радушным отношением, которого не встретишь, как мне кажется, ни в каком другом городе.
Дяди Агаси Гейбатов был очень уважаемым человеком нашего двора. И не только двора. Немногословный, спокойный, неторопливый, он с удовольствием возвращался в свой дом, с улыбкой на лице здоровался с соседями и очень любил поговорить со мной и со своим сыном, самым близким моим другом детства. Фронтовик, прослуживший в разведроте с сентября 1941 года, он был трижды ранен, а после контузии зимой 45-го, комиссован. Он никогда нам не рассказывал о войне. Никогда. И не очень любил смотреть фильмы, посвященные Великой Отечественной войне. В такие минуты, когда многие сидели у стареньких телевизоров, он садился рядом с моим отцом, закуривал и просил его рассказать какой-нибудь анекдот. Мой отец умел рассказывать анекдоты…
Когда не стало бабушки, дядя Агаси, друг её старшего сына Рувима, вместе с которым он ушёл на фронт, стоял над её могилой долго. Стоял даже после того, как все разошлись, хотя у евреев так не полагается. Он стоял, склонив голову, и я вместе с его сыном, находившиеся на некотором расстоянии, видели на его лице слёзы. Плачущим дядю Агаси Гейбатова я больше никогда не видел. Только спустя много лет я услышал от этого замечательного человека слова, которые мне запомнились навсегда, на всю мою оставшуюся жизнь.
В августе 74-го года меня провожали в Москву на учебу. Провожали не только родные, провожали все соседи, всем двором. Дядя Агаси подошел ко мне и тихо произнес:
— Я знаю, что ты будешь искать могилу Рувима. Хочу, чтобы ты знал. Я тоже искал. Пытался хоть что-то узнать. Писал во все архивы и всегда получал один и тот же ответ — пропал без вести. Но ты никому не верь и никого не слушай. Познакомься с фронтовиками и поговори с ними. Хоть кто-то из них может знать…
Что-то дрогнуло в его лице, и он тихо добавил:
— Никогда не прощу себе, что жив…
… 9 мая 1975 года, в день 30-тилетия победы, я был у фонтана напротив Большого театра. На груди у меня висело большое, написанное вместе с однокурсниками объявление, которое гласило, что я ищу своего дядю, Абрамова Рувима, 1921 года рождения, ушедшего на фронт в звании младшего лейтенанта в сентябре 1941-го года и пропавшего без вести. Далее был указан номер полка. В правой руке я держал едва сохранившуюся фотографию, на которой мой 19-летний дядя стоял рядом с девушкой.
Со мной были двое моих однокурсников — Матти Гешоннек, немец из Восточного Берлина, сын выдающегося немецкого актера Эрвина Гешоннека, и Юра Лифанов, детдомовец из Новокузнецка. В общежитии мы жили в одной комнате. Они оба стали мне дорогими и близкими людьми, оба в моем сердце и в памяти, и оба достойны отдельного повествования…
Хочу обратиться к читателю. Поверьте! Я в течение полутора часов пытался несколько раз написать о том, что происходило на этой площади, какая там царила атмосфера единения и братства! Я пытался написать, как подходили ко мне люди, и фронтовики, и просто празднично одетые москвичи, что говорили мне, какие произносили слова, как успокаивали и обнадеживали, как угощали и рассказывали о себе, о своих боевых товарищах, плакали вместе со мной и смеялись, и ни на минуту не оставляли меня одного…
Я пытался, поверьте! Но не получилось. Не смог преодолеть этот душевный ком любви и искренности воспоминаний. Может быть, я стал слишком сентиментальным. Наверное!..
Несколько лет назад я был в Москве, побывал во многих городах. Не скрою, люблю Россию! И как же было обидно и больно видеть практически повсеместное равнодушие чиновников к оставшимся в живых фронтовикам…
Не хочу сейчас об этом. Вернемся в семидесятые. Три года в день Великого Праздника я встречался с фронтовиками, но никто ничего не знал. И только 9 мая 1978 года совершенно неожиданно ко мне подошел человек в гражданской одежде с планками орденов и медалей на груди и сказал буквально несколько слов.
— Это было под Можайском. Полк, где служил твой дядя, был соседним. Мы попали в окружение. Около 700 тысяч солдат и офицеров. Моему полку удалось выйти, удалось выжить. Только потом я узнал, что осталось в живых 68 тысяч. Остальные там. У Дорохово, Тучково, Кубинки и Голицыно… Там нет фамилий, парень, там братские могилы, старые и заброшенные…
…Я поехал в Дорохово, нашел братскую могилу с обелиском и потускневшей звездой. У основания скромная надпись гласила: «Павшим защитникам Родины». И все!
И всё!
Я понимал, что нет смысла ехать в Тучково или Голицыно, потому что там такие же старые обелиски с отбитыми краями и потускневшими звездами.
Я достал из наплечной сумки камешек и положил у основания обелиска. Собрал немного земли, положил в матерчатый мешочек, где и сегодня храню тфилины, и зашагал к автобусной остановке.
Я возвращался в Москву, возвращался в столицу своей Родины!
И отныне я знал, что где-то здесь, на этой земле, от Можайска до Москвы, защищая свой дом, отдал свою жизнь, как и многие тысячи его ровесников, мой дядя, молодой парень, Бакинец Рувим Абрамов…
Еврейское кладбище в Баку.
Есть места, где тишина и тихое, немногословное общение предполагается сразу — это кладбище, которое люди посещают редко, или не так часто, как хотелось бы. Люди идут к могилам родных и близких по определенным календарным дням и по дням памятным. Памятным для души, для сердца и ещё для чего-то очень важного, глубоко личного, того, что человек никогда и никому не говорил, и что пытается сказать тому, кого уже нет рядом, сказать слова, которые не успел сказать, не успел произнести, легкомысленно оставив на завтра или на лучшие времена…
Как часто и запоздало, мы осознаем это и, оставшись наедине с собой, пытаемся справиться с тоскливо-щемящим чувством вины и, едва сдерживая слёзы, шепчем невнятные слова молитвы, которые не знаем и к которым порой высокомерно не прислушиваемся…
Вместе с семьей, женой и двумя детьми, я уехал из родного Баку в июле 1990 года. Мать осталась с сестрой, её многочисленными домочадцами, которые искренне любили её, ухаживали за ней и никогда не оставляли одну. Мама болела — изношенное сердце часто напоминало о себе острой болью и учащенным дыханием. Я приехал прощаться. Она поднялась на кровати, и я присел рядом. Она смотрела на меня чуть подслеповатыми, удивительно красивыми зеленовато-карими глазами и улыбалась. Мамина улыбка всегда казалась мне загадочной и чуть ироничной, а взгляд печальным и таинственно бездонным, какой бывает пропасть, куда страшно и тревожно заглядывать…
…Мамы не стало в первых числах февраля. Её похоронили на старом еврейском кладбище, что в Баку у Волчьих ворот. В мою съемную квартиру, которая находилась в Яффо, приехали родственники со стороны отца и родные сёстры мамы, жившие в Израиле с 1978 года. Каждый день я ходил в синагогу, несколько раз читал кадиш, затем возвращался, слушал разговоры родственников, вечерами выходил выгуливать своего чудесного бассет-хаунда в парк через дорогу, садился на скамейку и курил. Я был растерян и подавлен неожиданно возникшей во мне пустотой, чувством одиночества и незащищенности. Я курил одну сигарету за другой, пытаясь найти в себе хоть какую-то опору, некую мысль, которая дала бы надежду и совершенно не понимал странного чувства беспокойства, которое не оставляло меня более месяца. Понимание этого пришло неожиданно, ночью, когда я сидел за письменным столом, на котором покоилась пишущая машинка, и был, что называется, в вакууме одиночества, в вакууме эмигрантского пространства, в пустоте безвременья, выброшенной за борт и никому не нужной личностью. Беспокойство это было чувством бесконечной вины перед мамой. Вины ни чем не объяснимой, ни чем не подтвержденной, ни чем не оправданной, потому что вина эта есть и существует только потому, что она моя мама, одна-единственная, которую я по каким-то причинам не смог защитить, не смог уберечь и не смог отвести от неё страшную болезнь…
Боль, мучительная и острая, возникла где-то внутри, сдавила диафрагму, на какое-то мгновение сковала все мышцы и отпустила. Боль прошла, а чувство вины осталось. Теперь уже навсегда…
Впервые после отъезда мне с женой удалось приехать в Баку спустя 17 лет — в начале сентября 2007 года. Было слишком много обстоятельств, которые не позволяли сделать это раньше. Старый двор оставался таким же, старым и доживающим свой век, а город вокруг был уже другим — современным, ярким, многоликим, чуточку чужим и всё равно родным и близким.
На следующий день мы поехали на кладбище. Сестра, как всегда, помнила каждую тропинку и каждый поворот между старыми и новыми захоронениями, и шла чуть впереди, что-то рассказывая мне и оглядываясь. Мы подошли к ограждению и остановились. Здесь было несколько могил очень близких и родных мне людей. С надгробного черного камня на меня смотрели печальные глаза моей мамы. Я подошел к могиле, приложил к губам пальцы, затем этими пальцами коснулся лица мамы, и мне показалось, что взгляд её печальных глаз стал теплее и уголки её губ едва дрогнули. Не знаю, когда и где родилась эта традиция касаться могил родных и близких так, как мы делаем, соприкасаясь с мезузой, но только у нас, у горских евреев есть этот, на мой взгляд, удивительно нежный и глубоко душевный обычай — передавать свою живую нежность тем, кого помним и кого искренне любили. Может быть, поэтому Всевышний и хранит нас, даёт нам новые силы для борьбы и единства, неустанно и трепетно оберегая души наших усопших… Тогда, стоя у могилы мамы, я об этом не думал — я просто плакал…

Опубликовала    21 апр 2021
1 комментарий

Похожие цитаты

А ПОМНИТЕ?

А помните, нам делали манту
Стеклянным пистолетиком всем в классе?
И про болезнь мы не слыхали ту,
Что СПИДом звать и все ее напасти.

А помните сосульки свежий вкус?
(Сейчас рискнете вновь ее покушать?)
И как вводили нас в большой искус
Еще зеленые в дворе соседнем груши?

Нас не пугал от ссадины столбняк,
Нас не страшили корь с дизентерией.

Опубликовала  пиктограмма женщиныСветлана  04 мая 2011

Н О К Т Ю Р Н

Игорь старательно избегал её взгляда, а она смотрела на него, казалось бы, спокойно и ждала. Чего? Что он скажет нечто важное и по-существу, и это важное сможет всё изменить, повернуть вспять, поможет забыть частые, бессмысленные ссоры при редких встречах, забыть ворохи обещаний, тре-патни и вранья?..
Она улыбнулась горько и печально…
Он продолжал говорить о своих проблемах. А она слышала только
отдельные слова и совершенно не улавливала смысла. А в памяти, каким-то странным образом всплыл д…

Опубликовала  пиктограмма женщиныГюльнара - Цветок  21 апр 2021

ЧЕРНЫЕ ПОДСНЕЖНИКИ

Tы видел, как подснежники цветут?
В ростках их выражение печали
земли, под снегом мерзнувшей ночами,
и белизна оттаявших минут…

Согласно Human Rights Watch и журналистскому расследованию Тома де Вааля, Ходжалинская резня стала самым массовым
кровопролитием в ходе конфликта вокруг Нагорного Карабаха:
Изгнано с мест постоянного проживания 5379 человек.
613 человек, включая 63 ребёнка и 106 женщин, были убиты.
8 семей было уничтожено полностью.
1275 человек было взято в плен, либо в заложни…

Опубликовала  пиктограмма женщиныГюльнара - Цветок  21 апр 2021