Я хотел бы жить, Фортунатус,
в городе, где река
высовывалась бы из-под моста,
как из рукава -- рука,
и чтоб она впадала в залив, растопырив пальцы,
как Шопен,
никому не показывавший кулака.
Чтобы там была Опера,
и чтоб в ней ветеран-тенор исправно пел арию Марио
по вечерам;
чтоб Тиран ему аплодировал
в ложе, а я в партере
бормотал бы,
сжав зубы от ненависти: «баран».
В этом городе был бы яхт-клуб и футбольный клуб.
По отсутствию дыма из кирпичных фабричных труб
я узнавал бы о наступлении воскресенья
и долго бы трясся в автобусе, мучая в жмене руб.
Я бы вплетал свой голос
в общий звериный вой
там, где нога продолжает начатое головой.
Изо всех законов, изданных Хаммурапи,
самые главные — пенальти и угловой.
Там была бы Библиотека,
и в залах ее пустых
я листал бы тома
с таким же количеством запятых,
как количество скверных слов в ежедневной речи,
не прорвавшихся в прозу,
ни, тем более, в стих.
Там стоял бы большой Вокзал, пострадавший в войне,
с фасадом, куда занятней,
чем мир вовне.
Там при виде зеленой пальмы в витрине авиалиний
просыпалась бы обезьяна, дремлющая во мне.
И когда зима, Фортунатус, облекает квартал в рядно,
я б скучал в Галерее,
где каждое полотно
— особливо Энгра или Давида
— как родимое выглядело бы пятно.
В сумерках я следил бы в окне стада
мычащих автомобилей, снующих туда-сюда
мимо стройных нагих колонн
с дорическою прической,
безмятежно белеющих на фронтоне Суда.
Там была бы эта кофейня
с недурным бланманже,
где, сказав, что зачем нам двадцать первый,
если есть уже
девятнадцатый век, я бы видел, как взор коллеги
надолго сосредотачивается
на вилке или ноже.
Там должна быть та улица
с деревьями в два ряда,
подъезд с торсом нимфы
в нише
и прочая ерунда;
и портрет висел бы в гостиной, давая вам представленье
о том, как хозяйка выглядела, будучи молода.
Я внимал бы ровному голосу, повествующему о вещах,
не имеющих отношенья к ужину при свечах,
и огонь в камельке, Фортунатус, бросал бы багровый отблеск
на зеленое платье.
Но под конец зачах.
Время,
текущее в отличие от воды
горизонтально от вторника
до среды,
в темноте
там
разглаживало бы морщины
и стирало бы собственные следы.
И там были бы памятники.
Я бы знал имена
не только бронзовых всадников,
всунувших в стремена
истории свою ногу,
но и ихних четвероногих,
учитывая отпечаток, оставленный ими на
населении города.
И с присохшей к губе
сигаретою
сильно заполночь возвращаясь пешком к себе,
как цыган по ладони,
по трещинам на асфальте
я гадал бы, икая,
вслух о его судьбе.
И когда бы меня схватили
в итоге за шпионаж,
подрывную активность, бродяжничество,
менаж-а-труа,
и толпа бы, беснуясь вокруг, кричала,
тыча в меня натруженными указательными: «Не наш!» —
я бы втайне был счастлив, шепча про себя:
«Смотри, это твой шанс узнать, как выглядит изнутри
то, на что ты так долго
глядел снаружи;
запоминай же подробности, восклицая «Vive la Patrie!»
И. Бродский. Развивая Платона. 1976.