1.
Я сам себе объяснить не могу,
откуда пришли они,
как появились в моём мозгу
прожекторные огни.
Я вижу как бы сквозь мелкий дождь,
сколько хватает глаз,
убитый тысячами подошв
серый лагерный плац.
А на скрещении тех огней,
тех беспощадных лучей —
словно бы сцена, и на ней
четверо скрипачей.
Что они делают в этом аду,
где звуки — лишь плач и крик?
Неужто с лагерным бытом в ладу
Моцарт или же Григ?
Концертных залов забыт уют —
облик войны суров.
И всё-таки инструменты поют
в свете прожекторов!
И штурмбанфюрер с помоста глядит
на тех, кто играет внизу,
и, позабыв про воинский вид,
не утирает слезу.
Он горд — это он обнаружил их,
известней которых нет.
Сперва случайно нашёл двоих
и создал из них дуэт.
Потом уже прицельно искал,
сомнения поборов,
и вот ещё двоих обласкал
признанных мастеров.
Для них сказал он: — Да будет свет! -
в мире, что брошен во тьму.
Четыре гения! И квартет
принадлежит ему!
Их привезли из разных земель
и поместили в аду.
Первым Лазар покинул Брюссель
в сороковом году.
Из Вены Йозеф, из Праги Давид,
из Ленинграда Абрам,
и каждый немыслимо был знаменит
там, где жил, и не только там.
А тут, чтоб их бытие пресечь,
нужны были только срок,
холод, голод, болезнь — и печь:
такой рутинный итог.
А штурмбанфюрер прибавил паёк,
вселил в утеплённый барак,
дал инструменты — в общем, помог
выпрямиться кое-как.
Они послушны: что босс велит,
играют почти с листа.
А босс — любитель и эрудит —
знает людей и места,
где ещё сохраняются в тишине
коллекции редких нот,
где и сейчас, вопреки войне,
шедевр ценителя ждёт.
Гармония, правда, чуть-чуть не та —
басовой основы нет:
всё же две скрипки и два альта
не создают квартет.
Но в том и приманка для знатока,
изыска тонкий тайник:
на всей планете наверняка
такой состав не возник.
Они закончили. Босс молчит
несколько долгих минут,
ладонью потом о ладонь стучит
и произносит: — Гут!
И продолжает, как дирижёр,
подняв изящную трость:
— Через неделю к нам в Собибор
приедет высокий гость —
сам группенфюрер; он меломан,
любит старинный лад;
в лагере невозможен орган,
но квартету он будет рад.
Делаем так: Букстехуде, Бём,
а на закуску Бах.
Итак, работайте ночью и днём,
за совесть, а не за страх.
2.
Комендатура, конечно, не зал,
но сойдёт за салон.
Группенфюрер, прикрыв глаза,
в музыку погружён.
Программа исполнена. Он рукой
подзывает к себе квартет:
— А что, мастера, красоты такой
в еврейской музыке нет?
А ну-ка сыграйте мне на заказ,
чего не играли давно.
Я знаю — наверняка у вас
что-то припасено!
Паузу резко прервал Давид —
решенье пришло само:
— Деи Росси л’Эбрео сейчас прозвучит,
«А ширим ашер ли-Шломо».
И вот две скрипки и два альта
стали играть хорал,
и в нём такая была красота,
которой никто не знал —
ни тот, знаток, ни тот, меломан,
тем паче никто другой, —
но все понимали: тает обман
при встрече с правдой нагой.
Пели скрипки и пели альты
то, что не пелось давно.
Мелодия шла с такой высоты,
где и дышать мудрено.
И говорил семнадцатый век,
в двадцатом веке звуча,
о том, как давно презрел человек
ничтожество палача.
В хорале, который уже не забыть,
читалась простая суть —
что тот, кто тело может убить,
душе не страшен ничуть.
Последний аккорд. Спокойный поклон.
Как на сцене, стоит квартет,
словно не было войн и зон,
и всех беспощадных лет,
и только музыки торжество,
и жизнь победила мор,
и группенфюрер молчит мертво
и мёртво глядит в упор.
Потом встаёт, элегантен, сед,
глаза — два осколка льда:
— Концерт окончен. А этих — нет
и не было никогда.
И выходит, отбросив стул,
своей охраной храним,
и штурмбанфюрер вдруг стал сутул
и молча пошёл за ним.
А скрипачи побрели гуськом
в свой утеплённый барак,
и каждый не мог не думать о том,
что завтра — конечный мрак.
Но в те же сутки, как Божий гнев,
была бомбёжка в ночи,
и штурмбанфюрер погиб, не успев
артистов пригнать к печи.
3.
В Швейцарии есть городок Роттервиль,
в городке старинный собор.
Красив его благородный шпиль
на фоне далёких гор.
Собор акустикой знаменит
и ещё органом своим,
и светская музыка тут звучит
раз в неделю по выходным.
Событие семидесятых лет
живёт в афишной строке:
всемирно известный Венский квартет
даёт концерт в городке.
В программе — классики разных стран
и новое есть письмо:
Ма’аяни — фрагменты поэм «Кумран»
и «А ширим ашер ли-Шломо».
И была эта музыка так свежа,
словно грозы гуляли здесь,
и объём от органа до витража
переполнен озоном весь,
и была в том лёгкая, что ли, печаль
о чём-то небесном таком,
что в суете мы теряем, а жаль,
и только мечтаем тайком…
К тому, кто первую скрипку играл,
подошёл в антракте старик —
сед, элегантен: — Последний хорал
воистину был велик!
Могу ошибаться — поправьте меня,
я был бы ошибке рад, —
но нечто похожее слышал я
лет тридцать тому назад.
— Вы не ошиблись, — он слышит в ответ
словно бы залпа гром. -
Похожее вам играл квартет
в лагере, в сорок втором.
— Не понимаю. — Мой вам совет:
не торопите года.
Ведь я из тех, которых нет
и не было никогда.
Вы позабыли свои слова,
свою прощальную речь,
которая нас превращала в дрова
и направляла в печь.
За эти слова суди вас Бог —
я прочно запомнил их,
я, единственный из четырёх,
оставшийся ныне в живых.
Глаза зажглись ледяным огнём,
застыло лицо старика
и проступили резко на нём
два каменных желвака:
— Вы других не стоите слов,
и если хотите знать,
я стар, но и сегодня готов
их повторить опять.
Увы, сегодня такой приказ —
не во власти моей,
но уверяю, настанет час,
чтоб возродиться ей!
Не совершу я особый грех,
тот повторив приказ:
немец, француз, и швед, и грек —
равно не любят вас.
А если Европа вам не указ,
то под сводом иных небес
точно так же не любят вас
индиец, араб и перс.
— Вы правы, — устало сказал скрипач, —
на это не возразишь.
Так что ж мне, палач, ложись и плачь?
Или — живи, как мышь?
Нет! Тысячелетий неспешный бег
мне твердит о своём:
сотни народов исчезли навек,
а мы, евреи, живём.
Задайте вопрос, почему же так,
и дайте честный ответ:
десятки империй ушли во мрак,
а мы, гонимые, — нет.
И то, что сегодня узнали вы,
легло на тот же мотив:
ваши вожди тридцать лет мертвы,
а я, вопреки им, жив.
И музыка из невозможной страны
звучит в свободной стране,
и, слушая, люди понять должны,
на чьей Господь стороне.
А мы — мы знаем, что с нами Он,
Его негаснущий свет;
мы записали Его Закон,
выше которого нет.
А музыка… Что же, в ней красота,
служу ей, покуда жив.
И всё. На свои вернёмся места —
кончается перерыв.