ВОСПОМИНАНИЯ О ГЕНИИ
Вторично мне пришлось увидеть Ф. М. Достоевского лишь спустя три года, на «литературном утре» Литературного Фонда, весной 1879-го года.
Тут уже полная перемена декорации.
Сейчас мерещится, как в тумане, огромный зал Благородного собрания, переполненный избранной публикой. Несмотря на то, что зал набит битком, в зале тихо-тихо, слышно как муха пролетит, вся публика как один человек затаила дыхание, чтоб не проронить ни одного звука. На эстраде — Федор Михайлович.
Он читал главу из «Братьев Карамазовых»: «Исповедь горячего сердца».
Впрочем, сказать про Достоевского только: «он читал» — все равно что ничего не сказать. Понятие о чтении в обычном смысле неприменимо, когда дело идет о Достоевском. Так, как читал Федор Михайлович, когда он был в ударе (а в этот раз он был в особенном ударе), кажется, никто из русских литераторов не читал! Это было прямо что-то сверхчеловеческое, так сказать, новое творчество во время самого процесса чтения, сопровождаемое таким огромным нервным подъемом, который слушателя зараз заражал и ошеломлял и как бы насыщал атмосферу вокруг электричеством… Достаточно было на минуту полузакрыть глаза — и чтец и автор вдруг исчезали — и только слышались в затаенной тишине, как лилась и переливалась пламенная покаянная речь Мити Карамазова — воистину исповедь горячего сердца!
В моих ушах до сих пор звучит стих, цитируемый Митей Карамазовым:
Нам друзей дала в несчастье,
Гроздий сок, венки Харит,
Насекомым — сладострастье…
Это — «Насекомым — сладострастье» было произнесено каким-то сдавленно-страстным, нервно-трепетным шепотом, от которого дрожь пробегала по телу.
И далее:
«Я, брат, это самое насекомое и есть, это обо мне специально и сказано. И мы все, Карамазовы, такие, и в тебе, ангел, это насекомое живет и в крови твоей бури родит. Это — бури, потому что сладострастие — буря, больше бури! Красота это страшная и ужасная вещь!!»
Буквально волосы шевелились на голове от этого огненного проникновенного чтения. — Впечатление было близкое к тому, что дает «Патетическая симфония» Чайковского. Что в том, что Достоевский дерзнул взять для публичного чтения самую дерзновенную главу «о Мадонне и грехе содомском», но в его передаче каждое слово жгло и хватало за сердце, унося куда-то в неведомые и недосягаемые дали… «Гипноз» окончился только тогда, когда Достоевский захлопнул книгу. И тогда началось настоящее столпотворение: хлопали, стонали, махали платками, какая-то барышня поднесла пышный букет, кому-то сделалось дурно…
Читали кроме Достоевского в это утро Плещеев, Полонский, Тургенев и Савина — и последним была устроена по окончании чтения «Провинциалки» шумная овация.
Но за тридцать лет как-то многое померкло в памяти, кроме «исповеди горячего сердца» в изумительной передаче Достоевского.
Такие мгновения в жизни единственны!"