Откуда пошла фамилия Броневой. Не смейте тосковать по аду. Все наши беды от того, что добра мы не помним!
Последнее очень !!! интервью Леонида Броневого 8 января 2017 года.
— Став красногвардейцем, один из трех братьев моего отца, сыновей одесского кондитера Факторовича во время уличного боя в одиночку пошел на броневик белых, прикрывавший вокзал. Машину парень подбил и уничтожил, но сам при этом погиб — с тех пор родных героя в Одессе стали называть «броневыми» или «бронированными», и прозвище это так плотно, можно сказать, намертво к ним приклеилось, что вскоре заменило Факторовичам фамилию. Что ж, может, это и к лучшему: впоследствии оба брата покойного поступили на службу в органы внутренних дел, и новые документы помогли скрыть тот факт, что их сестра эмигрировала в Америку, однако не защитили: когда в Украине начались репрессии и связанная с ними напрямую чистка аппарата, одного из них попросту застрелили, а второго — отца приговорили к 10 годам лагерей и отправили в Сибирь валить лес.
Кстати, самому Леониду Сергеевичу то, что он — Броневой, не нравилось никогда: актер не раз признавался, что охотнее выступал бы под фамилией матери — Ландау, но перейти на нее так и не решился: возможно, в глубине души все-таки чувствовал, какая подходит ему больше.
— Все, что в Советском Союзе происходило— это жуткий, абсурдный, затянувшийся на 70 лет фильм ужасов: настолько тяжелый, что мы до сих пор от просмотра его не отошли и ни к какой другой картинке привыкнуть не можем. Вы только внимание обратите: сколько о зверствах в сталинских лагерях известно, о баржах, которые вместе с инакомыслящими затапливали, о расстрелах прямо на рабочих местах, о миллионах сирот — детей врагов народа.
Как чувствовал я, что спустя десятилетия отыщется такой как Зюганов, способный народу доказывать, что Сталин дороже и ценнее Пушкина, потому что сделал больше…
Я хотел быть услышанным! О том, как система, которую мы до сих пор воспеваем и восхваляем хорошей была! Ну что хорошего может быть, когда полстраны сидит, а полстраны сажает?
Те, кто сажал, кстати, еще живы — это те, кто сидел, почти вымерли, а я, чье детство испоганено было, чье место рождения — прекраснейший Киев — отравлено и намертво с воспоминаниями о том связано, как разбросали нашу семью по всему Союзу (отец на Колыме лес валил, мать по городам и весям скиталась, я по миру пошел голоштанником), всегда говорил и говорить буду: не смейте, не смейте тосковать по аду — помнить нужно добро, а не зло!
Все наши беды, между прочим, от того, что добра мы не помним. Например, что получили за эту Победу те, кто воевал, кому они в результате нужны? Лет семь или 10 назад по телевизору сюжеты, снятые в России и Германии, показали: лежит старый наш фронтовик, без ног, в каком-то углу закопченном, рядом страшные, уродливые протезы валяются (кто только их сделал?) и потом — Мюнхен, уютный домик, клумбы с цветами, дорожки песочные… По одной из них к своему «мерседесу» старичок бодро шагает — бывший солдат вермахта: в жизни не скажешь, что обеих ног у него нет! Так кто победил, спрашивается, мы или они?
Нас, оборванцев, голодных, вшивых, сирых и убогих, в военные годы в республиках Средней Азии приютили. Узбеки, казахи, таджики пускали эвакуированных под крыши своих домов, последней лепешкой с ними делились, а теперь в Москве их детей и внуков за людей не считают, да и в Киеве, я уверен, едва завидев, брезгливо фыркают и этим унизительным словом «гастарбайтеры» обзывают. А почему бы русским — я спрашиваю — с «гастарбайтерами» за помощь эвакуированным не рассчитаться, компенсацию не выплатить — из нефтяных денег? Неужели они на нас тогда не потратились, или кто-то считает, что подметать улицы и штукатурить стены — единственное, на что «гастарбайтеры» эти годятся? Если так, то мы, победители, ничуть не лучше нацистов, деливших нации на высшие и низшие — достойные дети отца народов, как ни крути…
Раздавать советы, как жить права я не имею — в конце концов, и сам этого не знаю.
Любой и каждый может упрекнуть меня в том, что получал в СССР премии, награды и звания… Ни пройденный путь, ни свою биографию я изменить не могу, но убежден, что в прошлое возвращаться нельзя, и ни один орден, ни одно в мире благо одной-единственной слезинки обиженного тобой человека не стоит.
Мой дядька, родной брат отца Александр Броневой, был убит в своем кабинете: он служил заместителем наркома внутренних дел Балицкого по кадрам. Три ромба имел! В армии был бы командарм, а там на два звания ниже, комиссар какой-то…
— Пришли и просто так расстреляли?
— Не знаю — убит в кабинете, а что удивительного? Ежов вызвал Блюхера — и в кабинете убил.
— Да вы что?!
— Запросто! — какие там приговоры (вздыхает)? Ужасно… Отца арестовали, когда мне восемь с половиной лет было, маме — 29, а ему — 31.
Родители мои в Институте народного хозяйства учились, на рабфаке (для молодых, которые не знают, что это, объясню: рабочий факультет). Мама экономическое отделение окончила, отец — юридическое, и она умоляла его: «Не ходи ты в эти спецслужбы, не надо!» Но рядом такой брат, и он: «А куда мне?» «Лучше в адвокатуру: там будешь людей защищать, а здесь станешь стрелять их — есть разница или нет?» Мама очень умная была, ее стоило послушать, но нет, отец подался в ОГПУ, надел гимнастерку, кобуру с пистолетом… ему это нравилось.
— Чем в Киевском НКВД отец занимался?
— Был заместителем начальника экономического отдела, а это отдел, по выкачке золота у бывших нэпманов. Когда отца арестовали, мама сетовала: «Тонны золота через его руки прошли — хотя бы крупицу себе оставил!» — а я уверял: «Мамочка, он же порядочный…» «Но дурак! Порядочный дурак!» Я возражал: «Ну мама, лучше быть порядочным дураком, чем умным негодяем или жуликом». Кстати, во время ареста…
— …а это происходило при вас?
— Да, ночью пришли, маузер в деревянной коробке забрали, что-то там от Дзержинского было, какая-то вещь позолоченная… Забрали маузер, ремень, отец надел гимнастерку, галифе, сапоги и сказал: «Я скоро вернусь». Много лет спустя я у мамы спросил: «Почему, когда его арестовывали, ты даже слезинки не проронила?» В детстве спросить об этом не мог, я вообще еще ничего не понимал — теперь-то уже понимаю… Она ответила: «Потому что все слезы я выплакала на рабфаке, когда умоляла его в ОГПУ не идти. Сколько рыдала, сколько кричала — нет, он пошел и закончил так, как закончил».
— Слышал, когда вы в Соединенных Штатах Америки гастролировали, в Сан-Диего в зале вдруг встал человек…
— …ой, встал! Старик — это ужасно было, и мне тяжело вспоминать… В конце творческой встречи я обратился к залу: «Господа, вопросы какие-нибудь есть?». — и он поднялся: «У меня не вопрос — я хочу вам сказать: ваш отец в 34-м году меня допрашивал». В зале повисла гнетущая тишина — представляешь мои ощущения? Только что я пел песни, много рассказывал… «Вы знаете, — потупил я взгляд, — конечно же, он преступник, но, может, я стал артистом (интуитивно, даже не понимая этого), чтобы хоть немного загладить его вину».
Что еще интересно, человек, поднявшийся в Сан-Диего, поведал мне о сестре отца — я этого не знал. Отец скрывал, что его родная сестра эмигрировала в Америку, и когда я там находился, ей было, как мне сейчас, 83 или 84 года. Тот человек сказал: «Ну ладно, а вы знаете, что у вас здесь родная тетя живет?» Я: «Нет». «Она миллиардерша, у нее в Голливуде шесть студий — она вам звонила?» «Нет». «А вы ей?» «А зачем мне ей звонить? — подумает еще, что денег хочу. Нет, я ее беспокоить не буду». «Она могла бы дать вам какую-нибудь роль…» Я плечами пожал: «Я не знаю английского, но ради такого дела, конечно же, выучил бы».
— Да, отец это скрыл — если бы признался, взяли бы его в ту организацию!
— Он вам рассказывал, как в родном НКВД его допрашивали?
— Не хотел, но однажды все-таки рассказал. Одна женщина — по-моему, из Ирпеня под Киевом, украинка — умоляла его в начале 30-х: «Возьмите куда-нибудь сына, пристройте — с голоду ведь умрет! Есть нечего, уже лебеду съели…» Отец пообещал: «Возьму», — и устроил в киевское ОГПУ часовым: тот стоял с ружьем, получал какой-то паек, немножко отъелся. Отец вспоминал: «Когда меня арестовали, привели в мой кабинет, и смотрю — за моим столом этот мальчик сидит, но это не самое удивительное: у него в петлице один прямоугольничек».
— Лейтенант госбезопасности…
— Не будучи до этого ни ефрейтором, ни старшиной, никем, и первое, что он сделал, — выбил отцу зубы. С ходу так — подошел… Отец вспоминал: «Кровища течет, но даже не это произвело на меня впечатление — этого я ожидал, а то, что он мне тыкает, тычет!» «Ты! За кого в 19-м году на комсомольском собрании голосовал — за Ленина или за Троцкого?» На столе документы лежат… Отец ответил: «За Троцкого, потому что он тогда первым лицом считался, а Ленин — вторым». «А-а-а, так ты троцкист!» Он: «Нет, я коммунист».
Ну, продолжение достойно, конечно, даже не знаю, кого — Солженицына или О’Генри? На Колыме, в лагере, утром вывели их на поверку. Зима, под 40 градусов мороз… «Иванов! Петров! Броневой!» «Здесь! Здесь! Здесь!» Прибыл новенький, отец смотрит — на самом краю стоит тот мальчишка, младший лейтенант, в шапочке, в каком-то пальто тоненьком, весь трясется от холода. «А бригадиром у нас, — вспоминал он, — был двухметровый матрос с крейсера „Аврора“: первым началу революции залп дал — за это и сел». Отец подошел к нему: «Смотри, тот, который мне зубы выбил, прибыл, стоит…». Бригадир к замначальника колонии сразу: «Слушай, новенького в мою бригаду давай!»
Пошли рубить лес (или пилить), было наверное полшестого утра, идти далеко, мальчишка совершенно закоченел, да и голодный, сел на пенек. Отец говорит матросу: «Садиться нельзя — он может замерзнуть!» «Ладно, я ему скажу». Рубили, пилили, мерзли, снова рубили, работали целый день, про мальчишку забыли… Отец вспоминал: «Возвращаемся, смотрю — на пеньке что-то ледяное — непонятная какая-то скульптура!» Показывает матросу, бригадиру этому: «Не он ли?» «Щас проверим. Ну-ка, дай лом», — и ломом как ударил! «Никогда, — говорил отец, — не забуду: брызги, как бриллианты, в стороны разлетелись!» — замерз…
Вообще, ты знаешь, мне много лет, и от того, что называется прожитой жизнью, у меня два чувства остались — чувство страха (которое я уже изжил, потому что теперь ничего не боюсь) и чувство голода: вечный голод и вечный страх!
В кабаке сидели всегда три компании: одни — фронтовики: молодые ребята, без руки, без обеих рук, без ноги, вторые — воры в законе: человек восемь, шикарно одетые, и третья компания — хулиганье, все в наколках, отвратительные. Я между тем весь репертуар Лещенко, Вертинского, Козина выучил, все тюремные песни знаю и все военные. Как ни странно, воры в законе военные заказывали — может, для фронтовиков: «В кармане маленьком моем есть карточка твоя…», «Землянку», фронтовики — Лещенко, Вертинского и Козина, а хулиганье брало тридцатку (она красного цвета была), наматывало на вилку — и так нам врезало, что однажды старика насмерть чуть не прибили. Бросали и кричали: «Мурку!», «По тундре»!" — и надо было все исполнять.
Вот там-то с одним из воевавших я познакомился — молодой мальчик, слушай! Он однажды пришел — три медали «За отвагу» у него на груди! — столько я больше никогда не видел, только две. Спросил у него: «Скажи, а что надо, чтобы три такие медали получить?» Он ответил: «Ну первую дали, когда немецкого полковника в плен притащил». «Один взял?» «Да. Вторую, когда два танка подбил». «А чтобы третью дали, надо наверное, выстрелить в самолет?»
Он улыбнулся: «Я выстрелил и попал в бензобак — не „мессершмитт“ сбил, а „юнкерс“», — и вот в той программе, где у меня интервью брали, я сказал: «Я обращаюсь к министру обороны России: нельзя ли узнать, сколько в войну было людей, которые три медали „За отвагу“ имели? Не думаю, что очень много, потому что эту награду только рядовым солдатам…
— …за личную храбрость…
— …давали, и она выше, чем звание Героя Советского Союза, чем три ордена Славы! Интересно, сколько в России, Украине, Беларуси, не важно, — в живых их осталось и нельзя ли хотя бы к Героям Советского Союза их приравнять?»
Передачу ту в эфир не пустили, причина мне непонятна.
— Вот скажите, как после этого Ленина вам ни любить?
— Нет, я его не люблю — Ленин выступал в здании нашего театра, «Ленкома», на III съезде комсомола и такую сказал вещь: «Между добром и злом нет никакой разницы: добро — это то, что за советскую власть, а все остальное — зло!». Гром оваций раздался, но ведь это было дано указание…
— Конечно!
— Все, конец! Странно — вроде ж учился, интеллигентный человек… Значит, не совсем интеллигентный, наверное, потому что: «Интеллигенция — говно», — ее выслать, расстрелять надо…
— Злой…
— А вот, почему? Может, потому что маленький… Не знаю, отчего он таким стал — просидел очень комфортно в Швейцарии, получал деньги…
— Может, мало получал?
— Нет, много — Сталин и Камо привозили.
— Налеты делали — будь здоров…
— Он хорошо в швейцарских ресторанах питался, на велосипеде ездил, что тоже здорово, но, мне рассказывали, когда выпивал, очень злой становился. Вот однажды принял на грудь и сказал молодому Сталину: «Эй, ты, осетин! Пляши!» — и тот сплясал, после чего уже сам начал делать такое с Хрущевым. Или Микояну подкладывал кусок торта…
— Дедовщина!
— Причем повальная, всенародная. Я не знаю, где раньше концлагеря начались — у нас или в Германии? Надо проверить — мы же до сих пор не можем установить, сколько в войну погибло и сколько из-за репрессий: можно посчитать или нет?!
Ну, а уже после «Семнадцати мгновений…» вызывает меня директор Театра на Малой Бронной Илья Аронович Коган…
— …ой, плохая какая фамилия…
— …причем во всех смыслах (смеется), а у него сидит женщина — инструктор Краснопресненского райкома. Он вышел: «Я пойду, а вы побеседуйте», — и она мне: «Есть мнение, что вам нужно вступить в партию». Я уточнил: «Чье мнение?» — «Ну есть мнение…» Я говорю: «Я этого не понимаю, это абстрактно. Ваше мнение?» — «Нет». — «Так чье же?». Она помялась: «Виктора Васильевича Гришина», — это член Политбюро был…
— …первый секретарь…
— …московского горкома партии. «Передайте Виктору Васильевичу, — я ответил, — что у меня другое мнение. Я пытался вступить в партию после комсомола — меня как сына врага народа, хотя он уже был реабилитирован, не приняли и вообще: в партию вступают по двум причинам — либо по зову сердца, что я хотел тогда сделать, либо из соображений карьерных. С точки зрения карьеры мне туда идти нечего — она у меня сделана: меня знают, благодаря этому фашисту я хорошо зарабатываю…» Она вопрос задала: «На партию вы обижены?» — «Да, — я ответил, — обижен: и на партию, и на советскую власть — на всех, кто наверху». «Но вы же звание народного артиста СССР ждете…». Я рукой махнул: «Да дадите — куда денетесь?». Она: «Дадим, но гораздо позднее». Я: «Ну и…
— …подожду»…
— Точно!
Я долго не был информирован, что она на дачу к нему ездила, а Андропов посмотрел и сказал:
«Это Плятт, это Евстигнеев, это Тихонов, а вот этот, похожий на Черчилля, тот, который Мюллер, кто? Броневой? Я знал в Киеве Броневого — я тогда учился, и человек с такой фамилией меня приютил. Два месяца жил у него, он меня кормил и поил — без него с голоду бы умер».
— Потрясающе!
— Это дядька мой был, а я и не знал!
— Вы часто негодяев играли — почему?
— Такая морда.
— Жирная, как сказал Эфрос?
— Нет, строй лица не положительный. Положительный — у Стриженова, Ледогорова, Кузнецова…
Медведев спросил: «Какие у вас просьбы и пожелания?» — а я плечами пожал: «Никаких». Он удивился: «Как?» Я: «А что, все что-то клянчат, да?» «Все!» «Ну, а мне ничего не надо». «У вас дача есть?» «Дачу, Дмитрий Анатольевич, у нас нормальный человек иметь не может — ее может иметь Путин, вы или Лужков». «Почему?» «Потому что у вас трехсменная охрана, по 50 автоматчиков, вертолеты — значит, дом не сожгут и не взорвут, а Галкин вон построил дачу по глупости своей…
— …в деревне Грязь…
— …да-да, и он получит в свое время, когда поддадут. Нельзя этого делать! — это возможно в Германии, во Франции, Англии, Америке, но не у нас».
— Вы так Медведеву и объяснили?
— Да: у меня двухкомнатная, — сказал, — квартира, и мне ничего больше не нужно, — он очень был удивлен.
— Вам 88 лет: какое оно — ощущение возраста при такой ясности ума? Вот я с вами общаюсь — и восхищен, честно!..
— Ну Пушкин же сказал: «Под старость жизнь такая гадость», — откуда он это в 27−28 лет знал?
— Я все-таки хочу, чтобы вы жили 120 лет, и искренне этого вам желаю…
— Талант — это чувство меры, значит, и в том, сколько жить, надо меру знать. Не нужно перебирать и в этом, потому что дотянуть до состояния, когда ты беспомощен и ничего не можешь, ужасно.