Апрель. Сороковый ненастный год.
Война с языком шершавым.
И гетто огромный гнилой живот
растила в себе Варшава.
Держа чемоданы, детей, пальто
Стояла толпа, немея.
И строили гетто для них за то,
за то, что они — евреи.
Стояли бараки. Стоял конвой.
И воздух пропитан сажей.
И выли сирены над головой
у строгих, безусых стражей.
И был непокорный, и был злодей,
который придумал это.
Четыреста тысяч простых людей
в одном поместились гетто.
И совесть болела в таком аду
войною и гонореей.
И всем постояльцам дают звезду
за то, что они — евреи.
И выйти оттуда мечтали все
до боли в груди, до рвоты.
Но даже отверженный Моисей
не смог отворить ворота.
От голода чей-то болел сосед.
В Варшаву спешило лето.
И мухи слетались, и слепни все
в огромное это гетто.
И номер. Ни слова об именах.
И время внутри застыло.
И каждый почувствовал, что война
дышала ему в затылок.
Натянута кожа, как полотно,
и кости под ней белеют.
И лагерь готовят для них за то,
за то что они — евреи.
И был невиновный, и был злодей,
предатель, имевший виды.
Четыреста тысяч простых людей
носили звезду Давида.
Стояли спиною и палачу
шептали, что есть Всевышний.
И сколько сгорело тогда лачуг,
и сколько из них не вышли.
Брели эшелоны во тьме, в ночи
терялись в тумане где-то.
И сколько младенцев сожгло в печи
больное, гнилое гетто.
Четыреста тысяч с одной бедой
и ядом одним по венам.
Четыреста тысяч: и вши, и боль,
и нового дня гангрена.
Одна небольшая на всех свеча.
Болячка одна на коже.
И было в утробе его в тот час
четыреста тысяч, Боже!
Апрель. Сорок третий. Гудит перрон.
И путь в никуда зловещий.
Заходят, заводят в пустой вагон
детей, стариков и женщин.
Безусый, испуганный конвоир.
И поезд заждались где-то.
Зачем же пытаться построить мир,
ведь проще построить гетто.