Нам было лет восемь. У Бланки нашлась перчатка.
Из шерсти колючей, с широкой цветной полоской.
Январь щиплет пальцы, и наша в снегу площадка,
угрюмый толстяк управляет большой повозкой.
И новая груда тюков дневниками павших
глядит на нас слепо сквозь прутья стальной решетки.
Вот очередь Лидии — самой худой и младшей.
Ботинки ей жмут и истёрты совсем подмётки.
[Нам было лет восемь. Перчатка одна — нас много.
И мы, друг за дружкой, носили её как латы.
Я думала, может, вторая лежит у Бога?
Он злится, а мы в чем-то, видимо, виноваты.]
Она торопливо в перчатку пускает руку,
а мы, как обычно, ей греться даём подольше.
Она улыбается, щурится близоруко,
и тихо под нос напевает стишок о Польше.
Я вижу сутулую даму у связки тряпок,
дрожащей рукой она держит пальто ребячье,
прижав его к самой груди. Ворс податлив, мягок.
Сквозь слёзы она повторяет: «Мой сын. Мой мальчик.»
Нам было лет восемь. Нас, кажется, было много.
Я всё ещё вижу во сне имена и лица.
От холода кожа болела как от ожога,
и с дымом на небо тянулась душ вереница.
Январь щиплет нос. Снег укрыл под собой брусчатку.
Внук катится в санках. У входа в одну часовню
я встретила Бланку: «Ты помнишь свою перчатку?»
Она, помолчав, прошептала: «Конечно, помню».