Когда сын был таким маленьким, что для того, чтобы сообщить миру о чем-то важном, ему хватало пары десятков слов, в самые горькие для него минуты он всегда говорил только одно — обними. Что означало — все слова потом, сейчас только это.
Я осекалась на полуслове и прижимала его к себе, чувствуя как маленький напряженный комочек доверчиво затихает в моих руках и вместе со мной слушает тишину, в которой уже не так холодно, не так больно, не так страшно, не так одиноко.
Я слушала, как в этой тишине напряженный комочек сердца доверчиво выравнивает своё дыхание и больше ничего не боится.
Сейчас сын жонглирует словами, как яркими мячиками. А когда ему очень плохо, он отворачивается и молчит.
Чтобы никто не видел его слёз, его тоски, его горечи, его отчаяния.
Чтобы никто не догадался, что он может быть слаб.
Он отворачивается, потому что он мальчик.
Потому что мир говорит, что не пристало.
Потому что стыдно.
Потому что неловко.
Потому что взрослые мальчики и девочки знают много слов, но часто говорят и делают совсем не то, что знают.
И он делает так же. Так же как мы.
Но даже по его напряжённо застывшему затылку, я понимаю, что где-то там, за всеми защитными перегородками, за всеми баррикадами, которые он выстроил для себя сам, в самом сердце его вселенной, что-то очень живое и настоящее просит сейчас об одном — обними.
Ничего не говори.
Все слова потом.
Сейчас только это.
Я прижимаю его к себе. И знаю, что делаю самое правильное, из всего, что могу сделать сейчас.
Так же, как это знает он. Как все дети, у которых путь к знанию всегда точнее и короче.
Поэтому в глухие минуты моего личного отчаяния, он, не говоря ни слова, подходит и обнимает меня. И мы молчим вместе. Обо всем, что каждый из нас мог бы сказать друг другу. Но позже. Не сейчас. Потом.
Потому что сейчас важно и нужно только это.
Тишина, в которой уже не так холодно, не так больно, не так страшно, не так одиноко.
Потому что взрослые мальчики и девочки вырастают из своих детских одежд, но никогда не вырастают из памяти своего сердца.