В дачном поселке его все считали добрым и ласковым, уважительным. Еще издали, завидя знакомого, он приветливо махал рукой. На его круглом, с приплюснутым носом лице появлялась мягкая, душевная улыбка.
— Здравствуй, Ивановна! — растягивая слова, говорил он, не переставая помахивать рукой. Потом пальцами все медленнее и медленнее, и наконец рука бессильно опускалась. — Все хлопочешь…
— Да как же не хлопотать, Василий Павлович, — останавливаясь у забора, за которым стоял сосед, отвечала Ивановна, опуская тяжелое ведерко. — Семья-то, слава тебе, шесть ртов. Каждого накормить, напоить надо…
— Каждого накормить, напоить, — в тон ей говорил Василий Павлович.— А ты все же береги себя, мать.
— Да ведь как же беречь-то…
— А так вот и береги. Ты одна. Подумай, а ну заболеешь. Пропадут без тебя.
— Ой, и не говорите, Василий Павлович. Под Новый год захворала, так ведь весь праздник пошел прахом. Ни пирога тебе испечь, ни студня сварить. У других веселье, а в нашем доме тоска. Ладно хоть елку нарядили…
— Вот я тебе про то и говорю. Береги себя.
— Да как тут сбережешь…
Потихоньку, помаленечку. Не спеши. Вон сколько нагрузила, или мужика в доме нет?
— На работе он.
— Ну и что, по пути может захватить, чтоб самой не надрываться. Ha-ко, покушай яблочко. Такого-то сорта у вас нет. Ранний, — и протягивал ей восковой желтизны яблоко.
Уходила Ивановна, унося в сердце ласковое, доброе тепло, думая о соседе: «Вот есть же милые люди. Ну что я ему? Никто. А вот нашел заботливое слово. Пожалел. А мой разлюбезный хоть бы раз приголубил. Придет с работы, наестся и в телевизор уткнется. Будто он один только и работает. Будто я из кожи не лезу, лишь бы все хорошо: и подешевле, и посытнее. Да и по хозяйству управься… Вон люди со стороны и то замечают, жалеют».
Чем больше она думала о себе, тем больше нагнеталась обида на мужа, на детей, которые тоже мало берегут ее, и к тому времени, когда приходил с работы муж, Ивановна уже доходила до той точки, когда нужно одно лишь неточное слово, чтобы вся горечь и обида, как из ушата, хлынули наружу.
— Что я, проклятая, что ли! — кричала Ивановна, размазывая по исхудалому лицу мелкие злые слезы. — Бьюсь, бьюсь, а все нехороша! Только попреки и слышу!
— Да кто же тебя попрекает-то? — в недоумении спрашивал Николай, муж. — Или я не знаю, как тебе достается? Но ведь и я не сижу сложа руки. Или я не стараюсь? Вот, подожди, прогрессивку получу, платье купишь себе.
— На что мне платье? Будто по гостям хожу. Уж и забыла, как и ходить. У Васьки ботинок нет. На Нюрке пальтишко обносилось. А девка уже большая. Стыдно, говорит, мне, мама, ведь я в десятом классе.
— Ну что ж, купим и ей. Тут главное, чтоб ты не расстраивалась. А оно наладится. Вот корова отелилась. Бычка подержим и, глядишь, на всю зиму себя мясом обеспечим. Нюра десятый класс кончит, пойдет работать. Полегче станет. Наладится… Мне-то ведь тоже нелегко… — Он обнимал ее, прижимал к себе.
И она затихала, и уже жалела мужа. Мужику сорок лет, а седины хоть отбавляй и с лица похудел. И уже не понимала, чего накинулась на мужа.
А Василий Павлович в это время стоял на своем участке у другой стороны забора и приветливо говорил молоденькой соседке, недавно приехавшей из города на дачу:
— Не бережешь себя. Молоденькая, красивая, ты уж поменьше старайся. Успеешь.
— Да я ничего, я не устаю. Мне даже радостно. В городе дым, теснота, а тут хорошо.
— Ну-ну, смотри сама, я ведь только одного хочу, чтоб поберегла себя. Поработала, и хватит. Что ты одна-то?
«Может, и верно хватит», — думает молоденькая и оглядывается. Работы невпроворот, пропалывать и пропалывать землянику, а свекровка сидит на крылечке, глядит на нее и, наверно, посмеивается, что ее сынок нашел такую простенькую, которую что ни заставь сделать, все сделает.
— Отдохни. Ha-ко, поешь яблочко, — говорит ласково Василий Павлович и протягивает ей поверх штакетника яблоко. — Покушай, отдохни…
Участок Василия Павловича обжат соседями с четырех сторон. С двоими побеседовал, осталось еще двоих пожалеть.