Своим же призрачным ночным гостям я устраиваю целые церемонии. Любовно обдаю кипятком маленький стеклянный чайник, долго перебираю травы и мешочки со специями, неизменно поднося каждый к носу. Смешиваю апельсиновые корочки и имбирь, корицу и высушенные почки гвоздики, всякий раз создавая совершенно новый напиток. Кто-то плетёт искусное полотно кружев, иной рисует в воображении картины акварелью и темперой… я же просто завариваю чай.
Мои мысли — ручей, то почти пересыхающий, то бурлящий, как горная речка. Я позволяю ему течь, как вздумается, то и дело обдавая лицо веером холодных брызг. Мгновение — и я уже запускаю руку в этот поток и черпаю слова, целые строчки, четверостишья. Мне ничего не нужно выдумывать, вот же они — плывут мимо глаз, смотрящих сквозь пляшущие тени на потолке. Смотришь ли ты сейчас в Вечность, вместе со мной? Пересекаются ли наши реки-мысли? Или кружатся, как чаинки в глиняной моей пиале…
Знаешь, есть такое страшное чувство, о котором по чьей то нелепой традиции написано много слащавых до судорог, фальшивых песен. Но обольщаться не стоит, сладости в нём нет и капли. Если бы оно имело вкус, это была бы горечь настоящего швейцарского абсента, который не смягчит даже кусок расплавленного сахара, лежащий на специальной ложечке.
Оно появляется внезапно, нарастая где-то в районе солнечного сплетения, туманит голову, проникает острыми спицами под лопатки, сковывая движения. Стучит в висках, и паутинка трещин на моих запястьях, невидимая обычному постороннему взгляду, начинает кровить, пропитывая насквозь манжеты пальто.
Я почти бегу, выскакивая из метро на спасительный вечерний мороз. Моя столица прекрасна, одетая в нарядные разноцветные фонари и яркие витрины, но я не смотрю по сторонам, лишь ускоряю шаг, и иду, почти не разбирая дороги, скользя по новенькой каменной брусчатке. По Большой Ордынке, минуя переулки и скверы, оставляя за собой цепочку красных капель, прямо как в рассказе Маркеса. На Большом Москворецком мосту, пока я вглядывалась в чёрную воду, с пальцев, кажется, натекла целая кровавая лужа, смешиваясь с поздним апрельским снегом.
Если бы то чувство могло издавать звуки, это был бы плач раненого зверя, или стук тибетского барабана дамару, сделанного из человеческих черепов. Оно зовёт тревожно и настойчиво, но не оставляет адреса. И я бы рада идти за ним, зная, что оно приведёт меня к твоему окну, на подоконнике которого всегда горят свечи.
В ту весну солнце в моих волосах померкло, уступив место чернёному серебру, что упорно пробивается сквозь рыжую краску. Последняя искорка тепла осталась лишь в бусине, вплетённой в маленькую косичку за ухом. Черты лица заострились, и через проступившие ключицы внутрь вошёл холод. Казалось, что от ногтей и до макушки я покрылась инеем, и даже радужка глаз, обычно синяя, стала тёмно-серой, почти графитовой. Впрочем, для окружающих не изменилось практически ничего, ведь искусством скрывать боль под улыбкой я уже овладела почти в совершенстве…
Но вот чай уже остыл, и плещется где-то на донышке, а потемневшие воды ручья почти остановились. И последнее о чём я вспомню, под затихающий ритм проклятых барабанов, будут твои тёплые руки, выдернувшие меня из толпы. Или же они мне только приснились?