Году в тридцатом это было. Эрдман шёл в субботний день по улице Тверской
и встретил вдруг Раневскую. Оба они были молоды, приятельствовали, и
поэтому Раневская сразу же вкрадчиво сказала:
- Ой, Коля, ты так разоделся, ты наверняка идёшь куда-то в гости.
- Да, — ответил Эрдман, — только не скажу тебе, куда, поскольку
приглашён в приличный дом и взять тебя с собой не могу — ты хулиганка и
матерщинница.
- Клянусь тебе, Коленька, что я могу не проронить ни слова, — ответила
Раневская. — А куда мы идём?
- Мы идём в гости к Щепкиной-Куперник, — сдался Эрдман. — Это
царственная старуха, ты меня не подведи.
Царственной старухе было в это время под шестьдесят, не более того,
но очень были молоды герои этой истории. Щепкина-Куперник перевела
тогда, то ли Шекспира, то ли Лопе де Вегу, то ли Ростана, и жила
отменно, содержа трёх или четырёх приживалок. За столом, который на
взгляд этих молодых ломился от изобилия, разговор шёл неторопливый и
пристойный — до поры, пока не заговорили о Художественном театре и лично
об актрисе Книппер-Чеховой. И тут же все немного распалились, единодушно
осуждая даму за наплевательское отношение к Антону Павловичу Чехову и
вообще за легкомыслие натуры. Ощутив опасность ситуации, Эрдман
покосился на Раневскую, но было уже поздно.
- Блядь она была, — сказала Раневская, — просто блядь.
Все приживалки истово перекрестились, после чего каждая смиренно сказала:
- Истинно ты говоришь, матушка, — блядь она была.
- Цыц, нишкните! — прикрикнула хозяйка дома, и приживалки тут же
смолкли, после чего Щепкина-Куперник царственно сказала:
- И была она блядь, и есть.
Наверно, я испорчен безнадёжно, только мне истории такие говорят о
времени и людях больше, чем толстенные тома воспоминаний.
Вот это мой идеал старости!.."