«За бараком был второй ряд проволочных заграждений и еще одни проволочные, тоже настежь распахнутые ворота.
Впереди, шагах в пятидесяти, виднелся невысокий снежный бугор ближайшей землянки; несколько таких же бугров виднелось и дальше, слева и справа. А все пространство, почти от самых ворот и до черневшего в снежном бугре входа в ближайшую землянку, было покрыто трупами. Они лежали не на снегу, а были втоптаны в него, втрамбованы, потому что по ним уже давно ходили, и никак иначе ходить здесь было нельзя — трупы сплошь покрывали все пространство до самой землянки. Ледяные, полуголые, они лежали с закинутыми друг на друга руками и ногами, так что даже нельзя было разобрать, что кому принадлежит. И по этим трупам, уходя вбок, к стоявшему за вторым проволочным заграждением еще одному маленькому бараку, шла заметная, вдавленная тяжестью человеческих ног тропинка.
…
— Простите нас, товарищи, — глухим, не своим голосом сказал Росляков и, на секунду сдернув и снова надев ушанку, первым наступил сапогом на чью-то голую, обледеневшую спину.
Таня первые несколько шагов еще выбирала, старалась не ступить на голову или на лицо. А потом, не выдержав зрелища застывших, затоптанных, вывернутых мертвых голов, закрытых и открытых мертвых глаз, пошла, спотыкаясь, задевая за что-то, боясь только одного — упасть! — и все время неотрывно глядя вперед, на черневшую впереди дыру землянки.
Она шла по людям, шла по тому, что было раньше людьми. И каждый из них служил в какой-то части, и был откуда-то родом, и писал когда-то письма домой. И никто из них еще не числился в списках погибших, и, значит, каждого еще ждали. А они лежали здесь, вдолбленные в снег и лед, и никто никогда не узнает о них — кто из них кто! Потому что уже нет и не будет никакой возможности узнать это.
… — Росляков выругался.
Он первым дошел до землянки и с треском рванул завешивавший вход задубевший от мороза черный брезент. От нервного напряжения рванул так, что брезент сорвался вместе с доской. Росляков нагнулся и ступил вперед, в темноту
…
— Сколько их тут? Считали?
— Посчитали, как пришли, — восемьдесят шесть было. Да трупов поболе двадцати. Они слабые все, последние дни, говорят, уже и трупы вытаскивать не в силах. Я бы повытаскал, кабы нас на землянку хотя по двое было…
— Живых надо вытаскивать, — сказал Росляков. — Трупы и тут полежат.
— Здравствуйте, — сказал Росляков, но никто ему не ответил. И только после молчания чей-то слабый, запавший голос спросил:
— Когда заберете-то?
— Часа через два-три начнем вас вывозить отсюда, товарищи. — Росляков наклонился и заглянул в котелок. — Чего варите?
— Снег топим, — ответил другой голос, такой же запавший и слабый, но все-таки другой.
— А разве вас не напоили?
— Еще охота. Боец, спасибо, чистого снегу принес… Вот, топим… А то и чистого снега не было.
— Почему?
— Кругом грязный, а дальше, к проволоке, где чистый, охрана не допускала, из автоматов била.
— Сейчас бульон варят, накормим вас еще до отправки, — обещал Росляков.
И опять наступила пауза, словно этим людям, прежде чем ответить, каждый раз надо было собираться с силами. Наверное, так оно и было.
— Осторожней кормите, — медленно сказал тот, кто заговорил первым. — Кроме жидкого, ничего не давайте.
— Это мы знаем, — сказал Росляков.
— Я сам врач, потому и говорю, — снова после молчания сказал голос.
— Из какой армии?
— Шестьдесят второй, младший врач Шестьсот девяносто третьего, стрелкового.
— Сколько не ели?
— С десятого. Пятнадцать дней…
— Четырнадцать, — сказал Росляков.
…
Слушая, что говорил Росляков и этот, медленно, с трудными паузами отвечавший ему человек, Таня все время смотрела на лица лежавших у огня людей. Изможденные, прямо по костям обтянутые кожей, до самых глаз заросшие бородами, эти люди вызывали одновременно и чувство жалости, и чувство какого-то странного отчуждения. Как будто они были не такие же люди, как ты сама, а какие-то очень похожие и в то же время непохожие на людей, какие-то такие, какими не бывают люди. И в силе тоски, которую испытывала сейчас Таня, было и нетерпеливое желание сразу же сделать что-то такое, чтобы превратить всех этих людей в таких, какими должны быть и бывают люди, и понимание того, что сделать это сразу невозможно, а для кого-то из них, наверно, уже поздно.
…
— Чего вы?.. Ну, чего… — И, подумав, что сейчас не в состоянии сказать ничего лучше, чем это, сказала: — Скоро покормим вас, бульон дадим…
Но человек чуть заметно отрицательно шевельнул головой. Он хотел чего-то другого.
— Ну, чего?
— Если помру, фамилию мою сообщите. Фамилию…
— Какая ваша фамилия, скажите.
— Я…
Но сказать свою фамилию у него уже не осталось сил. Он пробормотал что-то, чего она не поняла. Опять пробормотал, и она опять не поняла и увидела, как у него из глаза выкатилась слеза, и удивилась, что у этих людей еще были слезы, когда казалось, у них уже ничего не было.
…
— А по-моему, нет там никакой заразы, — сказал батальонный комиссар, когда они вошли в барак. — Вошь есть, а заразы нет. Просто она по теплому ползает, спасается. Снаружи в землянку зайдешь — вроде бы тепло, на деле — ниже нуля. И это, считай, уже третий месяц… Видели, мертвых-то пораздевали — все или на себя, или на топливо. Мертвым не нужно, а живым нужно. Я около одного присел там, говорю: больно вшей у вас много. А он говорит: „Не бойся, доктор, тут у нас заразы нет, вымерзла вся зараза. Теперь у нас тут одна болезнь — смерть. А других болезней уже нету“. Вот как человек сказал про свою жизнь…
…
Таня содрогнулась и подумала: „Неужели ничего невозможно было сделать с этим раньше?“ Ее потрясла мысль, что, в то время как она ехала в Ташкент и была в Ташкенте и вместе со всеми радовалась, что на немцев началось наступление и что они в кольце, в это время там, внутри этого кольца, оказывается, были наши люди! Они там, внутри, оставались еще во власти немцев. А мы целых две недели, до сегодняшнего дня, ничем не могли им помочь. Да что же это такое делается!
— Неужели мы ничего не знали про этот лагерь? — воскликнула она, пораженная собственной мыслью.
— Откуда же было знать. А кабы знали — кому от этого легче?
…
Вдали, перед проволокой, темнел вал из трупов, похожий отсюда, издалека, на всякий другой невысокий вал. Такие валы из выброшенной наверх земли обычно тянутся вдоль противотанковых рвов. Сейчас, когда уже начало смеркаться, можно было подумать, что это просто вал из земли и льда, но она смотрела туда и знала, что он не из земли и льда, а из людей.
…
— Берите — Таня протянула санитару недокуренную папиросу.
Санитар затянулся и кивнул на темневший перед проволокой вал.
— Я у одного тут, который поживее других, про этот штабель спрашивал: как, по ихнему приказу или сами склали? А он говорит: не склали! Мы, говорит, туда сперва за чистым снегом ходили, а потом многие люди, кто дальше жить не хотел, просто так шли или ползком доползали, чтобы смерть принять. Уже не за снегом, а за смертью за своей ходили! А в последнее время кто и хотел — не мог: сил не было. Бой, говорит, еще вчера с вечера вроде доносился, а подползти к выходу, чтоб послушать, уже не было возможности…
Он еще раз медленно глубоко затянулся.
— Может, вам обратно оставить?
— Не надо, — сказала Таня. — Я туда пойду.
— Зачем вам туда идти, чего вы там сделаете?! — Он повернулся от внезапного порыва ветра, и Таня тоже повернулась и услышала, как вместе с порывом донеслись далекие звуки боя где-то там, в Сталинграде.
— Пойду, — сказала она не санитару, а самой себе. И, пригнув голову, потому что даже ей нужно было пригибать здесь голову, шагнула в землянку.»