Сегодня, 14 октября, восемь лет о дня смерти Александра Аркадьевича Файнберга.
Был час, когда в компании ночной
по интересам гости разделились.
Два киноведа с модным режиссером
перед красоткой хищной состязались
В трактовке знаменитого Феллини.
Шумели три поэта на балконе
и, холода осеннего не чуя,
как прежде, выясняли отношенья
верлибра со стихом традиционным.
Склонившись над неприбранным столом,
прозаик с балериной пил за дружбу
и дольки апельсина клал ей в рот.
В углу хрипела Элла Фицджеральд.
Там желтый свет был приглушен интимно.
И рядом с антикварным канделябром,
танцуя тихо, двое целовались.
От спирта у меня першило в горле.
Я свой графин подальше отодвинул
и незаметно вышел в коридор.
О чем я думал? Да всего о том лишь,
как надоело заливать глаза,
чтоб ничего вокруг себя не видеть.
Шрам на губе до боли закусив,
я куртку сдернул с вешалки старинной.
Влез в рукава. Открыл большую дверь.
И в ночь шагнул, ни с кем не попрощавшись.
Я шел домой.
И осень подтверждала
мои отнюдь не радостные мысли.
Навстречу из тумана прорезались
углы домов и голые деревья,
холодные пустые перекрестки.
В их четких очертаниях была
такая, наконец-то, беспощадность,
которая бывает перед смертью.
«Веревки продают в хозмагазинах», —
подумал я. Но будто бы в ответ
вдруг прозвенело что-то на асфальте,
и я увидел старую подкову.
Она лежала, тускло отражая
холодный свет ночного фонаря.
Я усмехнулся. Надо ж. Повезло. Я отшвырнул ее носком ботинка
Подкова, звякнув, отлетела в темень.
Но так печален звук железа был,
так одинок, что сердце мое сжалось.
В пустой ночи промозглой и туманной
вдруг услыхал я, как издалека
по летнему аукнуло мне детство.
Аукнуло еще раз и пропало.
И странный ощутил я магнетизм
своей находки. Я над ней склонился.
Нелепая, на городском асфальте,
местами черной ржавчиной покрыта,
она была такою сиротливой,
была такою никому не нужной,
что даже показалась мне живой.
И, глядя на нее, мне захотелось
поверить снова в давнюю примету,
в наивное придуманное счастье.
Я поднял эту старую подкову
и пошагал к подъезду своему.
Быстрей, чем прежде, лифт меня вознес на мой этаж.
Я двери отворил.
Вошел в квартиру, не снимая куртки.
Из ящика взял молоток и гвозди,
вернулся и на корточки присев,
я накрепко подкову вбил в порог.
Лишь после с удивлением заметил,
что яркий свет горел по всей квартире.
Ведь уходил я в полдень. Почему ж
включен был свет?
А впрочем, что за дело?
Захлопнув дверь, я в комнату вернулся.
Свет погасил. На стул одежду скинул.
Упал в постель. И замертво уснул.
Но мертвым сном я спал совсем не долго.
Еще в окне стояла темень злая
и дождь ночной катился по стеклу,
когда проснулся я от стука в дверь.
Я голову приподнял над подушкой,
стук повторился.
Я вскочил с постели
и в темном коридоре свет включив,
Замком английским щелкнул.
Дверь открылась.
Тут мне в лицо неведомо откуда
пахнуло свежескошенной травой
и конским потом.
Два огромных глаза
смотрели на меня из темноты,
и нервные подрагивали ноздри.
Я ощутил под сердцем холодок.
На моей тесной лестничной площадке
стояла лошадь. Впалые бока
дышали с перебоями и тяжко.
Прилипла грива к шее исхудалой.
На животе, что был когда-то белым,
сочились кровью раны от подпруг.
С трудом она держала на весу
истертое разбитое копыто.
И капли заоконного дождя,
спадая с челки, мимо глаз катились.
Не помню, как я в комнату прошел.
Меня всего трясло, как в лихорадке,
когда я плоскогубцы и стамеску
средь инструментов в ящике искал.
Мне страшно было к лошади вернуться.
Но возвратившись, замер я на месте:
площадка этажа была пуста.
Скрипела дверь открытая. А лошадь
уже внизу спускалась по ступеням.
Я быстро оглянулся на порог:
в том месте, где была моя подкова,
чернели только дыры от гвоздей.
Растерянно стоял я на площадке.
А лошадь вместе с ночью уходила
по полутемным лестничным пролетам,
и гулко в шахте лифта отдавались
Ее шаги…
Я глубоко вздохнул.
Я дверь закрыл.
Я в комнату вернулся.
В окне моем рассвет стоял осенний.
Сна не осталось ни в одном глазу.
Я чиркнул спичкой.
Дымом затянулся.
И удивился не тому, что было,
а что пропали мысли этой ночи.
Легко и ясно стало на душе.
Но что-то вдруг ударило под сердце.
Я бросился к холодному окну.
Ну да. конечно… Так оно и есть…
Я пальцами вцепился в подоконник.
Там, далеко внизу, пустой дорогой
шла лошадь меж кирпичными домами.
И вековые черные деревья
пред лошадью безмолвно расступались.
Измученная, тощая хромая,
она уже взошла на перекресток,
она уже туманом становилась,
когда я в сером пасмурном рассвете
увидел четко за ее спиною
два белых, в небо вскинутых крыла.
Александр Файнберг