Мы ссоримся. Мы соримся мусором слов, маленьких и монохромных, как шелуха подсолнечных семечек.
Я говорю:
— Дорогая моя, ты больна, я болен и болен весь этот мир, который можно было бы сыграть на скрипке, а не тащить мешком кирпичей, привязанным к шее.
Она уходит на кухню, разбивает все окна, возвращается черная, испачканная ночью. Сквозь ее лицо проступают черты то ли внутреннего крика, то ли внутренних слез — что-то сдерживаемое усилием, но настолько горькое, что выглядит для меня упреком.
Она говорит:
— Вчера я расплетала плотные клубки лески — лести, злобы, лжи и тысячи маленьких бытовых невзгод, я изрезала все пальцы в кровь, пока плела из них сеть, в которую хотела поймать солнце, но ты не заметил этой крови на красных обоях и красном ковре.
Я ухожу на кухню, собираю разбитые стекла и строю из них город без людей, в который хочу попасть именно сейчас, чтобы остаться в нем навсегда и слушать только звук хрусталя. Возвращаюсь оглохшим и опустошенным.
Я говорю:
— Ты строишь свою жизнь из кубиков льда в стакане с молоком, я вырезаю свою из картона. Но потом я пытаюсь воткнуть свои ножницы в твою воду и наступает ночь.
Она говорит:
— Ты говоришь «я», я говорю «я», здесь все говорят о себе, нашей семье не хватает единого «мы».
И пока она говорит это, наше «мы» спит на втором этаже — розовым младенцем в колыбели, вздрагивая во сне от долетающих звуков ссоры.
Но ни я, ни она уже не помним об этом.