Ночь наступила. Давай, наливай глинтвейн.
Я начну растворяться, как леди из рода Болейн.
Этот сладкий крючок, эта старая жгучая боль.
Ты играешь романс на ключицах. До, ре, ля, ми, соль.
Крутит водоворот. Тащит в бездну и тянет на дно.
Как обычно, тону. Все давно уже предрешено.
Вот сейчас я согнусь пополам. А сейчас закричу.
И назло непонятно кому, я сдержусь, промолчу.
Только боль ведь другая. Как будто еще острей.
Так снимают с крючка самых въедливых карасей.
Так полощут белье, от которого режет глаза.
Что ты делаешь, черт? Возвращайся скорее назад!
И оно… триедино. Я, небо и тела изгиб.
Ты какой-то не тот.
Ярлычок к подбородку прилип.
По-другому обводишь взглядом.
Идешь курить.
Да и мне почему-то вдруг так захотелось жить!..
Ты хмельной от тоски. Смотришь волком. И рвешься к дверям.
…А меня мир сгибает. Серьезно. Напополам.
Отчего пролилось ромашковое вино?
Почему нам обоим вдруг стало не все равно?
Я бежала, бежала, сама над собой смеясь.
Только мне не смешно. Я готова кидаться в грязь,
Лишь бы ты обернулся и крепко меня обнял.
Лишь бы дальше двух лун ни на метр не отпускал.
Ты стоишь у перрона, готовясь нырнуть в вагон.
Я схватила за плечи.
…И дымом со всех сторон
Окружило влюбленную дуру и дурака,
Ненавистника рельс и запаха табака.
Мы готовим пирог. И встречаем из школы детей.
А еще у нас есть собака. Ее добрей
Не сыскать в целом свете.
Лет тридцать живем вот так.
— Не жалеешь, дуреха?
— Еще чего, ты, дурак!