он глядит — и у женщин в грудях сворачивается молоко,
он идёт — и собаки воют, хотя полнолунию не черёд,
он смеётся, так зубчато, металлически и легко,
как смеются те, кто точно знает, что не умрёт;
я люблю его ровно два лета, и эти два лета как в пелене,
он и слабнет, как люди, и ходит плакаться — но не мне;
я всё надеюсь застать его без искусственной шелухи,
только он смеётся и говорит мне «пиши стихи»;
и я пишу: про грязь, про чёрное и больное,
про концентрат леденящего страха в горе шприцов;
меня давно стегает жуткая паранойя —
я в каждом ублюдке вижу его лицо;
я изучила его повадки, как чокнувшийся зоолог,
была готова и сжата как сдавленная пружина,
а он явился сука, и снова в кармане принёс иголок —
даже не нож, даже ножа я не заслужила;
и всё будет так, как я не придумаю даже в басне,
так что мы обойдёмся, пожалуй, без наносного:
он всё равно будет жёстче, черней, ужасней
острей, чем слово;
и жмутся в стены мальчишки, и бабки с пустым ведром
уходят с дороги, шепча шепеляво «чур»
и только я, только я, улыбаясь, свища дырой
закрыв глаза, задыхаясь
к нему
лечу.