Опять глубокая ночь, — я никак не выйду из этих глухих и поздних ночей, опять синеет за окнами рассвет, и кажется, что этот рассвет — единственный в мире, самый томительный, самый прекрасный, потому что вот в это столетие, в этот год, в эту ночь и на этом рассвете живете Вы, Таня. Я благодарен судьбе за то, что из сотен и тысяч лет, когда я мог бы родиться, я живу именно сейчас, в одно время с Вами, и мне страшно от мысли, что могло бы быть иначе, что на протяжении огромных времен я мог бы не встретить Вас.
Начинаешь верить в судьбу. Она есть. И, пожалуй, ни на какое счастье не променяешь всю эту щемящую тревогу, горечь, необъяснимую печаль и любовь (такую же необъяснимую), которые измучили сердце. Как будто дыхание чего-то огромного, того, что сильнее смерти входит в жизнь. В этом есть какая-то непомерная чистота, ясность. И какая-то внутренняя дрожь, какая бывает только холодным, чистым, очень ранним утром, когда еще вся земля спит. Чистота. «Да святится имя твое», — помните?
Как странно, даже страшно, но прекрасно, когда поэзия становится самой жизнью. Это бывает, наверное, раз в сотни лет. И это нельзя передать ничем, — никакими словами.
Все это похоже на бред, то я пишу ночью, и все время давит в груди, как будто от невыплаканных слез.
О чем? О каждом Вашем шаге, которого я не вижу, о каждом слове, которого я не слышу сейчас.
Ваш К. Паустовский.